Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же это был как минимум один из мотивов не только для Роммеля. Беспокойство о том, какие последствия будет иметь поражение для Германии, часто перерастало в беспокойство относительно последствий войны в целом. Ульрих фон Хассель писал в дневнике, что даже после завоевания Франции необходимо будет противостоять нацистскому режиму. Карл Гёрделер говорил об этом же в одном из своих последних меморандумов:
В первые два года войны Гитлер шел от триумфа к триумфу. Нас с коллегами этим было не обмануть. После печальной сцены [капитуляции Франции] в Компьенском лесу… мы знали, что каждая новая победа раззадоривает аппетит Гитлера к власти, а также укрепляет в нем отсутствие чувства меры… и стремились делать все возможное, чтобы минимизировать катастрофу, спасти драгоценные человеческие жизни всех народов и как можно быстрее остановить уничтожение последних резервов [народов Европы] и разрушение бесценного культурного достояния[742].
Вспомните, что в начале операции «Барбаросса» Штауффенберг был уверен в победе Германии. Затем вспомните его замечание, что заговорщикам нужно будет использовать инерцию победы над русскими, чтобы покончить с нацистским режимом. Когда масштабы массовых убийств выросли, он решил, что режим нужно свергать немедленно, не дожидаясь окончательной победы. «Да, Сталинград сильно повлиял психологически на многих, но, вопреки распространенному мнению, не это двигало заговорщиками 20 июля, – писал Рудольф фон Герсдорф, правая рука Хеннинга фон Трескова. – Решение было принято из-за неприятия жестокости в России, преследований евреев, зверств в концентрационных лагерях и других преступлений нацистской политики силы». Аналогичные настроения озвучивал и Аксель фон дем Бусше, который перешел в оппозицию режиму после того, как стал свидетелем массовых убийств евреев на Украине[743].
В-третьих, распространенный аргумент гласит, что некоторые люди, особенно Тресков и его друзья, присоединились к Сопротивлению из-за несогласия с военной стратегией Гитлера в конце 1941 г.[744] В подобное тоже трудно поверить. Сложно найти примеры людей, которые предали свою страну, рисковали жизнью и даже подвергали опасности свои семьи просто потому, что не соглашались с отдельными политическими или военными решениями собственного правительства, которое считали вполне законным. В 1940 г. многие британские офицеры и высокопоставленные лица выступали против решения Черчилля продолжать войну, а некоторые из них считали, что премьер-министр ведет страну к катастрофе. Однако никто из них не устроил заговор против правительства Его Величества. Аналогично и в Соединенных Штатах некоторые офицеры полагали, что генералитет принял несколько плохих решений, но никто из них не предлагал убить президента Рузвельта. Сами по себе военные мотивы не могут объяснить, почему немецкие заговорщики – офицеры, выросшие в традициях строгого подчинения, – рискнули жизнью, выступив с оружием против правительства. Факты ясно показывают, что ими двигали нравственные соображения (как они сами их определяли) и они считали внутреннюю, внешнюю и военную политику Гитлера глубоко аморальной.
На самом деле ключевой вопрос заключается не в том, были ли мотивы заговорщиков нравственными, а в том, что означала для них нравственность. Как давно заметил Квентин Скиннер, было бы серьезной ошибкой предполагать, что значение какого-нибудь термина одинаково в разных поколениях, социальных кругах и даже в разные периоды жизни одного человека[745]. Действительно, то, что борцы немецкого Сопротивления понимали под словом «нравственность», сильно отличается от современного значения, принятого в Германии. Некоторые из них, например, полагали, что определенные принципы национал-социализма, например Volksgemeinschaft («народная общность»), сами по себе нравственны, а безнравственными они оказались исключительно из-за способа реализации[746]. В то время вряд ли кто-нибудь из них мог представить себе нравственность, отделенную от патриотизма. С их точки зрения, не могло быть ничего более нравственного, чем спасение немецких гражданских лиц и солдат, немецкой территории и даже немецкой власти. Заговорщики считали себя верными солдатами, искренне служащими своему отечеству в борьбе с правительством. По мере приближения окончательного краха они еще активнее стремились спасти свою страну, ускоряя подготовку к государственному перевороту.
Герсдорф утверждал, что главным импульсом для него и его соратников оказался ужас, который они испытывали, наблюдая за преступлениями режима. При этом на следующей странице он отмечал, что мятежники не могли рисковать крахом Восточного фронта. Если бы это случилось, русские завоевали бы Германию, а Европу наводнили бы «миллионы славян и азиатов»[747]. Нравственность, в понимании Герсдорфа и его коллег, была неотделима от их чувств к своей стране, экзистенциальных страхов и даже расовых предрассудков, столь типичных для их времени. Конечно, поступки, которые в ретроспективе кажутся исключительно нравственными, также связаны с представлениями заговорщиков о том, что будет лучше для Германии. Борцы Сопротивления, которые спасали евреев, например Ханс фон Донаньи, искренне верили, что должны заниматься этой гуманитарной деятельностью ради блага Германии. Как мы видели, Гёрделер и Хассель страстно выступали против массовых убийств мирного населения не только из сочувствия к жертвам, но и потому, что не хотели, чтобы подобные преступления навсегда запятнали их страну[748].
Иными словами, вопреки упрощенной дихотомии, преобладающей в литературе о Сопротивлении, заговорщики не делали различий между патриотическими и военными мотивами, с одной стороны, и нравственными императивами – с другой[749]. Большинство из них считали спасение немецкого народа в неменьшей степени своим моральным долгом, нежели прекращение резни в концентрационных лагерях. Они действовали не в соответствии с «чистой нравственностью», а во имя некоторой системы политических и военных ценностей и целей. Эти внутренние силы совести скреплял их реальный жизненный опыт. Историк Клаус-Юрген Мюллер отмечает:
Нравственность, которая двигала борцами Сопротивления, – не какая-то абстрактная теоретическая нравственность, оторванная от реального жизненного опыта. Эти нравственные импульсы выросли из конкретного опыта и интуитивных суждений. Тот, кто пытается приписать им только чистые и абстрактные нравственные мотивы… умаляет масштабы их внутренней борьбы и внутреннего развития, через которые они прошли, прежде чем приняли принципиальное решение о сопротивлении режиму. Было бы опрометчиво утверждать, что они с самого начала планировали лишь «бунт совести», не беря в расчет факты и обстановку на фронте. Такое суждение не отражает их исторической особенности[750].
Свидетельства пересечения патриотизма и нравственности можно найти в текстах почти всех главных заговорщиков, оставивших после себя документы. Однако в большинстве случаев патриотизм составлял лишь часть их моральной системы. По большей части заговорщики не были исключительно патриотами, заботившимися только о своем народе. Некоторые сочувствовали и иностранным жертвам Гитлера: полякам, русским, французам, евреям и другим[751].
Карл Гёрделер писал, какие мучения – почти в физическом смысле этого слова – приносили ему страдания голодающих военнопленных, истребляемых евреев и славян,