Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А потом? — голос Петрова был хриплым.
— А потом он сказал: «Ну, барыня, пойду я. Всё в порядке теперь?» И я поняла: он видел меня. Он знает, где я была. Если спросят — расскажет. Он добрый, но язык без костей. А я… я не могу, чтобы кто-то знал. Не сейчас. Не тогда, когда я ещё не закончила.
Она говорила ровно, будто объясняла, как печь пироги или стирать бельё. И это было страшнее любых криков, любых слёз.
— Я попросила его присесть, отдохнуть. Он сел на тот ящик, в углу. Я сказала, что схожу за водой, дам ему попить. А вместо воды…
Она замолчала. Иван Павлович чувствовал, как у него немеют руки, как тяжелеет в груди.
— Вы убили его, — сказал он. — Человека, который вам помог. Который ничего плохого вам не сделал. Который просто шёл домой с хлебом. Вот так вот просто…
— Он видел меня, — повторила Варвара. — Он бы рассказал. И тогда полиция бы… А я ещё не закончила. Я не могла.
— Не могли что? — Иван Павлович почувствовал, как гнев поднимается в нём, горячий, тяжёлый. — Не могли перестать убивать? Не могли остановиться? Или просто не хотели?
Варвара посмотрела на него долгим, тяжёлым взглядом.
— Вы не поймёте, — тихо сказала она. — Никто не понимает. Эти люди… они страдают. Каждый день. Каждую ночь. Они просыпаются и не хотят просыпаться. Они смотрят на небо и просят, чтобы оно упало и раздавило их. А я… я просто даю им то, о чём они молят. Я дарю им покой.
— А Митрофан? — перебил Петров. — Он молил о покое? Он просил, чтобы вы его убили? Он, который шёл домой с хлебом, который помог вам, потому что вы попросили?
Варвара опустила глаза.
— Он не должен был там быть, — сказала она. — Он случайно оказался. Он просто… помешал.
— И вы убили его за это? — Иван Павлович почувствовал, как голос его дрожит от ярости. — За то, что помог вам? За то, что был добрым? За то, что просто шёл мимо и помог вам?
Она молчала. Долго. Потом подняла голову, и в её глазах была та же спокойная, ровная пустота.
— Я делаю то, что должна, Иван Павлович. Вы думаете, мне легко? Вы думаете, я не плачу ночами? Не молюсь за них? Не прошу у Бога прощения? Но кто-то же должен. Кто-то должен взять эту боль на себя. Кто-то должен дать им покой. Потому что если не я, то кто?
— Вы не Бог, Варвара Тимофеевна, — сказал Петров. — Вы не имеете права решать, кому жить, а кому умереть.
— А вы? — она посмотрела на него с неожиданной остротой. — Вы врач. Вы каждый день решаете. Кого спасать, кому лекарство дать, кому операцию делать. Вы тоже играете в Бога. Только вы продлеваете муки, а я их прекращаю. Кто из нас милосерднее?
Иван Павлович открыл рот, чтобы ответить, и не нашёл нужных слов.
— Я не убиваю, — сказал он наконец. — Я лечу. Даже если пациент обречён, я делаю всё, чтобы он прожил ещё один день. Ещё один час. Потому что жизнь — это ценность. Сама по себе. Без всяких условий.
Варвара покачала головой.
— Вы никогда не видели, как человек умирает в муках. Как кричит от боли, как молит о смерти. Как держит вас за руку и смотрит такими глазами… Вы не видели. А я видела. И я не могу забыть. И я не могу смотреть, как они мучаются. Не могу.
Она закрыла лицо руками. Плечи её вздрагивали, но слёз не было.
— Я знаю, что это грех, — сказала она глухо. — Я знаю, что я убийца. Я знаю, что меня будут судить. Но я не могу иначе. Я не могу.
Иван Павлович стоял, глядя на эту маленькую, сгорбленную женщину в ситцевом платье, которая только что призналась в убийстве человека, который помог ей, и не знал, что чувствует. Гнев, отвращение, жалость? Всё смешалось, перепуталось.
— Вы поняли, почему я это делаю. Вы сами сказали: человек не должен мучиться. Вы поняли.
— Я понял, что вы убиваете людей, Варвара Тимофеевна, — твёрдо сказал Петров. — Какими бы словами вы это ни называли. И вы должны ответить за это.
Говорил Иван Павлович с Варварой только лишь для одного — оттянуть время. Сам же всеми силами пытался высвободить руки из проволоки.
Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Паника подступала, сжимала горло, заставляла сердце биться быстрее, быстрее, быстрее.
«Не паникуй, — мысленно приказал он себе. — Не паникуй. Ты врач. Ты должен мыслить ясно».
Он дёрнул руками — проволока только глубже впилась в кожу. Боль обожгла, но он не обратил на неё внимания. Сосредоточился. Проволока. Жёсткая, металлическая. Не верёвка, не бечёвка — сталь. Такая не развяжется, не растянется. Только если перетереть, но чем? Острых углов рядом нет, стены гладкие, пол каменный, но ровный.
Он закрыл глаза, пытаясь представить, что можно сделать. И вдруг вспомнил.
Степан. Мальчишка с вывихнутым пальцем. Фокусник! Гудини! Верёвка, которая соскальзывала с его рук, как живая. «Секрет в том, чтобы напрячь руки. Сильно-сильно. А потом — расслабить. И запястья становятся тоньше».
Петров открыл глаза. Попробовать. Он должен попробовать. Что ему терять?
Он глубоко вздохнул, сжал руки в кулаки, напряг мышцы так, что боль в запястьях стала почти невыносимой. Потом медленно выдохнул, расслабляя кисти, стараясь, чтобы они стали мягкими, податливыми.
Проволока чуть ослабла. Совсем чуть-чуть, но он почувствовал это. Металл больше не впивался так глубоко. Он повторил: сжал, напряг, выдохнул, расслабил. Ещё раз. Ещё.
Пальцы начали неметь. Кровь не поступала, руки становились холодными, чужими. Но он чувствовал, как петля немного расширяется. Сейчас. Ещё немного.
Он вспомнил, как Степан показывал: «Главное — большой палец к ладони прижать. И тогда петля соскользнёт».
Пальцы не слушались. Они были скользкими от крови, онемевшими, почти мёртвыми. Но он попытался. С усилием, через боль, через отчаяние, он прижал большой палец правой руки к ладони. Потом левой.
И дёрнул.
Проволока скользнула. Боль резанула, острая, горячая, но он не