Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Магазин находился на углу Зоологической и Телеграфного переулка, возле зоопарка, где южный берег Старого Каменского озера; Зоологическая, узкая и прямая, тихо укатывается вниз к воде, похожая на штольню на зелёных крепях подрезанных тополей. Магазин – точно в доме на углу, четырёхэтажный доходный дом прежних лет; в высокий свод криво вправлена маленькая белая дверь с треснутым стеклом, ещё закрыто, но они ждут меня – вот эта тётя Марина, толстая тень в тени помещения, и дверь открывается передо мной, и я спускаюсь в свой рудник.
– О, Филипп! – В её широкой улыбке недобрый уют. – Давай заходи, мы тебя ждем! Сейчас всё тебе с девочками покажем, как раз завоз был утром!
Но девочка там только одна, да и той за сорок. Галина Дмитриевна, высокая, худая, носатая, и пальцы у неё длинные.
– Так, Галя, встречай помощника. Надо в порядок всё привести, потом уже в холодильник составлять. Шипы, лепестки… Давай объясняй, я на телефоне.
Галина Дмитриевна похожа на привидение, тёмная и тенистая, когда идёт в подсобку по неосвещённому коридору с высоким потолком. И голос её – громкий шёпот, но все равно шёпот:
– Заходи.
В подсобке лежат длинные белые коробки, перетянутые зелёным пластиком, с зелёными же буквами. В коробках – розы. Ядовито-красные, метровые розы, такие, как дарят женщинам в фильмах и клипах, и на лепестках их – налёт семейной попойки, и песен под «Голубой огонёк», и пыли на ярких свитерах. Она разрывает упаковку, достаёт цветок, и тот вертится меж длинными пальцами, по часовой, против, ваза на гончарном круге.
– Вот, смотри. Смотришь?
– Смотрю.
Вертится цветок. Ваза на гончарном круге – нанести рисунок, покрыть глазурью, обжечь.
– Вот. Сначала шипы – берёшь и отламываешь по одному. – Кривой и тёмный шип пропадает за подушечками узких пальцев, щёлк! – Бросай здесь, потом подметём. Потом лепестки – смотри, вот жухлые, или сухие, или подгнившие, их убираешь, только аккуратно. Потом подрезаешь стебель – на столе секатор – и ставишь в вазон. Я сейчас наберу воды и принесу.
Она ушла, и Фил сел на табуретку, достал другой цветок из той же связки – длинный же и ядовито-красный. Но другой, его только, цветок. Лёгкие загибы плотного стебля жмут на пальцы, покрутить – по часовой, против, ваза на гончарном круге. Я возьму за шип, но первый нельзя иначе, чем вогнать прямо в кость, боль такая, что даже кричать нельзя, как удар под дых, и дыхание перехватывает. Кровь моя темнее, чем эта роза, но она сделала больно мне, а я – ей. Я сделал бы так с тобой, будь ты розой, но ты не роза, быть ею не можешь, потому что во всём ты, и в каждом цветке, но каждый цветок – даже не молекула тебя, потому что я выдумал тебя. А розу я накажу – он высасывал солёную кровь из пальца, за которую кто-то должен был ответить, – щёлк, щёлк, щёлк, и дело пошло на лад, стоило разозлиться, и я смотрю, и видишь ли ты – я смотрю, как на темном стебле проступают зеленые раны, он прижигает их своей кровью. И жухлые лепестки, дёрни сильно, я дёрну сильно, точно выдирал бы волосы из твоей головы, но ты не роза – ты подсолнух, подсолнушек с жёлтыми лепестками, и волосы твои легки, и я видел, как воздух держит их.
Щёлк, щёлк, щёлк, вот, посмотри, если только ты есть, посмотри, как я отбываю назначенное за тебя наказание, но в этом даже что-то есть, тебе не равное, не цена за тебя, но плата за бытность с тобою, которой никогда не было.
– Ну, как, получается? – Галина Дмитриевна пришла с тяжёлым, полным отстойной воды вазоном. – О, да ты поранился… Так, у нас в аптечке йод есть, обработай потом. Ну, я расставлять пошла…
Это тоже каторга, здесь темно и сыро от воды и цветов, что декабрист в Петровском заводе или в Урике, но времена другие, какое время, такая и каторга, – ты знаешь время, ты владеешь временем, повелеваешь им, но я не умею выбирать, когда родиться и очутиться где, и потому я здесь, и ты не видишь меня в моём заточении, щёлк, щёлк, щёлк.
* * *
Было и ещё одно. Я поеду/поехал в Энергопосёлок, и Ардатова нет, нет там уже – переехал, а жаль, он умел говорить ценные вещи. Пришёл туда я – Береговая, 15, квартира 80. Постучал, но дверь открыли другие люди. Где он? Переехал? То есть как переехал – совсем переехал. Куда? А откуда мне знать. Иди, мальчик, отсюда, а то милицию вызову. И Фил ушёл.
Он, Ардатов, умел говорить ценные вещи, например, вот как: да, я не любил читать книги, никогда не – я осознал это, и сказал Ардатову. Зато Фил знал, что Ардатов – это город, а не человек. Вот, видали ль вы, чтобы подошёл к вам, и сказал, к примеру – здравствуйте, я – Саратов. Или: я – Харьков. А он вот Ардатов.
Мы сидели на берегу канала, а из тяжёлой воды торчала какая-то железяка. Мы щербили кирпичную кладку берегов и бросали в железяку рыжие камушки. И Фил сказал:
– Да не люблю я читать. Мамка всё заставляет.
– А ты?
– А я не люблю. Когда заставляют. – Бульк, мимо.
– Я тоже не люблю. Сейчас. А раньше любил – про индейцев там, Купера всякого, чё там у предков было. Ну, там, может, в первом классе.
И он стеснялся, и я это видел – он бросил кирпичи и, к воде повернувшись спиной, веткой скрёб по земле.
– Я даже лук себе сделал – хороший такой, со стрелами, метров на десять пулял, – вон как до той машины, – по улице шла машина, и не одна, но до них было все двадцать, – поехали на дачу как-то… я там, батя, дядька… Я там бегал с этим луком, в стену стрелял, а потом дядьке попал – прям в жопу. Заебись так попал, сантимов на пять вошло. Подзатыльников надавали, пинков, лук сломали, дяде жопу пластырем заклеили. А я вот перестал