Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Моя мать в возрасте девятнадцати лет кончила курсы санитарок и “попала на русский фронт”: суровые зимы, работа в прифронтовых госпиталях, необходимость так или иначе “выкручиваться”, травмированная рука и возвращение “на родину”, Кенигштайн, Гиссен, Франкфурт, – и вновь работа в госпитале, уход за ранеными, потом ночные бомбежки, продуктовые карточки, стояние в очередях, попытки “организовать” пальто из старых армейских шинелей, постельных покрывал или знамен, ведь в то время “ничего не было”. […] Мужчины рассказывали об окопах, стуже, грязи и смерти, о том, как чудом остались живы, об идиотских приказах, о “катюшах”, зенитках, стонах раненых товарищей, оставшихся на поле боя, о ночных маршах.
В 13 лет “на уроках истории” Беттина Шефер узнала то, что иногда мимоходом показывали по телевизору (процесс над Эйхманом в Иерусалиме), а именно: всю историю концлагерей и истребления евреев. Но если об этом рассказали в школе, это не может быть неправдой! В концлагерях наверняка еще и пытали. В журнале Stern она видит репортаж об одном таком палаче по имени “Богер”. На мутных фотографиях трудно что-то разглядеть в деталях, но можно догадаться: он подвешивал голых заключенных вниз головой и хлестал их плеткой. Это было зверством. Для девочки это непостижимо, омерзительно, – она в ужасе от мысли, что такое вообще было возможно! На осторожные вопросы мать отвечает коротко и не сразу: “Об этом никто не знал!” Как же так? Возникает чувство: лучше не расспрашивать. Это чувство живет, как скрытая угроза, где-то “в затылке”, “в подсознании”. Все, что связано с преследованием евреев, с пытками, все вопросы “почему?” становятся запретной зоной […]»[432].
Публичное обсуждение и домашнее замалчивание
Этот семейный конфликт, который его участники так и не сумели толком обсудить, был спровоцирован школой, журналом Stern, телевидением и, косвенно, уголовной юстицией. Кроме того, существовали небольшие кружки вроде Общества христианско-иудейского сотрудничества, проливавшие свет на давнее прошлое, внезапно ставшее угрожающе близким. Для семей открывшаяся истина оказалась слишком болезненной. При всей осторожности, сегодня уже непонятной, государство – с его просветительскими кампаниями, учреждением Центрального ведомства по расследованию преступлений нацизма, дебатами о сроке давности для этих преступлений – возложило на немецкие семьи тяжелое бремя, которое оказалось им не по силам.
Дело обычно не упиралось в вопрос об участии родителей в преступлениях. В большинстве случаев они не были преступниками в прямом смысле слова. Основную проблему представляли те матери, которые некогда состояли в Союзе немецких девушек (BDM), больше всего любили выступать по радио в составе музыкальных коллективов, исполнявших песни Ханса Бауманна, и обучали этим песням собственных детей, а также те отцы, которые реализовали свои юношеские мечты в Национал-социалистическом механизированном корпусе (NSKK) и с поразительной скоростью взобрались на верх социальной лестницы. Для них такие клише, как «старый нацист Кизингер» или «фашист», наконец объявленный всемирным феноменом, стали удобными эрзацами, маскирующими семейную и личную неспособность вступить в настоящий диалог о прошлом.
Какими громами и молниями, метаемыми в представителей государства, оборачивалось домашнее молчание, можно видеть из открытого письма, которое Гюнтер Грасс адресовал Кизингеру, избиравшемуся на пост федерального канцлера. «Как именно мы должны чтить замученных в Освенциме и Треблинке, если вы, соучастник тогдашних дел, не стесняетесь определять контуры нашей политики?»[433] – вопрошал человек, не стеснявшийся определять контуры общественной нравственности и молчавший о своей службе в войсках СС. Пощечина, которую 7 ноября 1968 года, во время совещания ХДС в Берлине, дала канцлеру Кизингеру Беата Кларсфельд, прошипев при этом: «нацист», должна была снять бремя с души молодых немцев и всех, кто спешил оказаться на исторически правильной стороне, – не в последнюю очередь с души самой Беаты Кларсфельд, которая, будучи немкой-христианкой, в девичестве носила фамилию Кюнцель[434]. Позже она назвала свой поступок актом, совершенным «ради Германии, полностью избавившейся от склонности к примирению с прошлым»[435].
Подобные компенсаторные действия смещали вектор неразрешимых общественных противоречий, перенаправляя его в сторону государственной власти. Семейные конфликты совпали с тем этапом жизни молодых людей, когда они так или иначе отдаляются от родителей, и усугубили обычный межпоколенческий разрыв. Поколение-68 стремилось выработать стратегии поведения, позволявшие отмежеваться от нацистских преступлений. Это более чем понятно, если учесть беспримерный масштаб расовых преследований и истребительных войн, в которых была повинна Германия. Студенты подчинялись защитному рефлексу. При виде невыносимых злодеяний они зажмуривали глаза.
Здесь кроется принципиальное различие между студентами 1968 года и их сверстниками из ГДР, которое до сих пор является причиной взаимного непонимания. Властям ГДР удалось идеологически экспортировать прошлое за пределы страны, избавив тем самым подрастающую молодежь от необходимости задавать вопросы. Достаточно было исказить отечественную историю, внушив молодым людям, что национал-социализм был создан ничтожной прослойкой представителей монополистического капитала, с которой народ ГДР, радостно глядящий в будущее, не имеет ничего общего. В Восточной Германии поколение-33 вышло сухим из воды. Их дети считали вопросы излишними.
Как показывают социологические опросы 1967 года, поначалу студенты ориентировались на авторитетных представителей старшего поколения. Он чтили Карла-Фридриха фон Вайцзеккера, Вальтера Хальштейна, Карло Шмида и, наряду с ними, самого Конрада Аденауэра. Это означает, что в своей начальной фазе антиавторитарный мятеж был направлен не против чересчур строгих родителей и учителей, а против тех, кто утратил в глазах молодежи авторитет. Идейное банкротство таких людей уже не позволяло им служить образцом для других, и они это как минимум смутно ощущали. Что делали дети сразу после получения школьного аттестата? Спасались бегством от действительности, избирая для себя видоизмененный вариант политически одномерного утопизма, на руинах которого выросли. Понятно, что преступный национал-социализм они замещали идеей единой Европы и интернационализмом. В эту программу вписывался и отказ от воссоединения двух Германий. Для учащихся было характерно негативное национальное чувство, но при этом они сохраняли романтико-утопическое видение мира.
Бегство из отечества
Курт Георг Кизингер сразу же распознал в поведении молодежи желание уклониться от решения внутренних проблем страны. Оторванность от действительности, побуждавшая студентов интересоваться главным образом конфликтами, «коренящимися за рубежами отечества», казалась ему, несмотря на сопутствующие моральные декларации, довольно подозрительной. Своим советникам Кизингер предлагал подумать над тем, «не ощущается ли тут – в известной мере как оборотная сторона, – знакомая установка: “Немецкий порядок спасет мир”»[436]. Канцлер привел в этой связи показательный пример. Беседуя с одним прелатом евангелической церкви, он спросил: «Где мы, немецкие протестанты, оплошали?» Тот в ответ «перечислил ряд обстоятельств, имевших