Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно так и должны были думать все. Абсолютно все без исключения — от последнего нищего калеки на паперти до первейших бояр в золотых кафтанах, от простого монаха-послушника до умудрённого интригами митрополита. Узнай они правду, узнай хоть кто-нибудь из этой огромной, колышущейся массы верующих, что вместо положенных молитв, псалмов и акафистов я всё это время продумывал совсем иное — что же мне предпринять, какие шаги совершить, какие меры принять, чтобы действительно помочь своей истерзанной родине, да так при этом исхитриться, чтобы меня не отравили ядом, подсыпанным в еду или питьё, не зарезали тихо и незаметно в тёмном углу во время ночной службы, не задушили шёлковым шнурком в собственной опочивальне подосланными убийцами, не уничтожили руками вечно недовольных бояр, которые увидели бы в моих действиях прямую угрозу своему положению, власти и привилегиям — узнай они эту страшную правду, то даже не раздумывая, не колеблясь ни мгновения, не медля ни секунды, растерзали бы меня прямо здесь и сейчас, на ступенях собора, не дожидаясь ни суда церковного, ни суда светского.
На улице, под пасмурным апрельским небом, меня встретила огромная, необозримая толпа коленопреклонённых людей — тысячи, десятки тысяч, а может быть, и сотня тысяч, сосчитать их было решительно невозможно. Они заполнили всю соборную площадь, разлились по узким улочкам лавры, словно река, вышедшая из берегов, высыпали за могучие монастырские стены и покрыли собой всё видимое пространство вдоль дороги на Москву — сплошной, живой ковёр из человеческих тел, согнутых спин, покорно опущенных голов.
Море людей простиралось передо мной, колыхалось и дышало, как единый, гигантский живой организм. Они тоже крестились, как заведённые, как одержимые — тысячи рук взмывали вверх и падали вниз почти синхронно, волнами прокатываясь по толпе. Губы их шевелились в безмолвных молитвах, некоторые шептали вслух слова псалмов и канонов, другие просто стояли молча, с закрытыми глазами, погружённые в молитвенный транс, в зыбкое состояние между явью и сном. Воздух дрожал от этой беззвучной, но могучей общей молитвы.
— Возрадуйся, мир! Возрадуйся, Русь! Не оставил нас Господь во скорбях наших, внял молению нашему!
Голос мой, на удивление сильный и чистый после долгого молчания, прозвучал громко, властно, наполнил собой всё пространство, донёсся до самых дальних рядов толпы и эхом отразился от древних стен.
— Трудами праведными и честными, непрестанными и неустанными, в поте лица своего, в молитве и смирении, в послушании и кротости, в терпении и воздержании, в вере непоколебимой и надежде несокрушимой — обрящете вы прощение Его, милость Божию, благословение Небесное!
Единый, общий выдох прокатился над толпой — не крик, не возглас, а именно выдох, глубокий и протяжный, как будто десятки тысяч человек разом сбросили с плеч невидимый, неподъёмный груз, который давил на них, пригибал к самой земле. Облегчение разлилось по площади волной, видимой почти физически. Народ и без того жил в непрестанных, иссушающих душу трудах — пахал, сеял, молился, постился, терпел лишения и унижения. А значит, для спасения своей бессмертной души им не нужно было менять ровным счётом ничего в своём привычном, скудном, изматывающем до последней жилы существовании.
Просто продолжать жить так, как жили. Не останавливаться в этом бесконечном круговороте страданий. Это была весть, которую они могли вынести, весть, которая не требовала от них сверхчеловеческих усилий выше тех, что они уже несли на своих плечах каждый божий день. Государь вымолил их грехи перед Господом — вот что они услышали, вот что прочитали в этих простых словах, вот что осело в их усталых, измученных душах тёплым, почти забытым чувством надежды.
Добавлять что-то ещё было бы не просто глупо, но и преступно. Люди и так доведены до отчаяния, до самого края своих физических и душевных сил, измотаны многодневным ожиданием, страхом, голодом и холодом. Растягивать слова, мусолить очевидное было бы непростительной ошибкой, демонстрацией моего неуважения к их страданиям, к их непоколебимой вере, к их безграничному терпению.
Я видел, как измождены собравшиеся передо мной — каждый, без исключения, без различия пола, возраста или сословия.
Особенно это касалось женщин, на которых всегда обрушивалась самая тяжёлая, самая беспощадная и неблагодарная ноша в этом суровом мире. Досуха выпитые бытом и нескончаемыми родами, они стояли, согнувшись под невидимым грузом, с впалыми щеками и тёмными кругами под глазами, похожими на застарелые синяки. Руки их, покрытые сетью морщин и узловатых вен, напоминали сухие ветви старого дерева. Роды шли одни за другими, год за годом, без передышки, без возможности для истерзанного тела восстановиться — родила, выкормила, снова забеременела, снова родила, и так по кругу, пока организм окончательно не отказывался служить. Тела их изнашивались быстро и безжалостно, превращаясь в мешки с костями, обтянутые дряблой, серой, висящей складками кожей.
К этому добавлялось хроническое недоедание, из года в год: мужчинам, как работникам и защитникам, доставался лучший кусок, детям — что-то оставалось, женщинам же — лишь объедки да корки. На это налагалось ещё и кормление дитяти грудью, высасывавшее последние силы, последние крохи здоровья, оставляя тела истощёнными и неспособными к восстановлению.
Мрак и беспросветный ужас — вот что приходило на ум при виде восемнадцатилетних девушек с лицами иссохших старух: морщинистыми, обвисшими, с выпавшими от цинги зубами, оставившими чёрные провалы во рту, с редеющими, тусклыми волосами, торчащими жалкими прядями из-под потемневших от грязи платков.
Не сказать, что мужчины выглядели многим лучше. Их жизнь тоже не была лёгкой прогулкой в райском саду. Тяжёлый, надсадный труд от зари до зари, в поле под палящим солнцем, в лесу с топором и пилой, на стройках, где они таскали неподъёмные брёвна и камни, да на войне, куда их гнали почти каждую весну. Им хотя бы рожать и вскармливать потомство не приходилось, и потому в тридцать лет они выглядели на шестьдесят, а не на семьдесят, как их матери, жёны сёстры и дочери, что, впрочем, было весьма слабым утешением. Спины их были согнуты так же безнадёжно, руки покрыты толстым слоем мозолей и застарелых шрамов, лица изрезаны глубокими морщинами, а зубы почернели или отсутствовали вовсе.
Я начал медленно идти через толпу, не торопясь, словно совершая священный обряд, давая всем возможность увидеть меня, прикоснуться ко мне взглядом, убедиться, что я жив, что молитва окончена и чудо свершилось. Народ расступался передо мной сам, без понуканий, без окриков стражи — просто раздвигался, как воды Красного моря перед Моисеевым посохом, образуя живой коридор шириной в несколько шагов. Когда я проходил мимо, люди припадали лицом к