Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надобен лекарь, Иван Юрьевич, — отрезал я. — Подай одежду. Простую самую. Порты льняные, рубаху светлую да опашень тёмного сукна, без шитья и жемчугов. Я к народу выйду.
Иван Юрьевич смотрел на меня долго, не мигая. Его губы дрогнули, он было вновь открыл рот, чтобы возразить, молить, убеждать повременить с этим безумием, но слова так и умерли нерождёнными. В моих глазах он прочёл не мальчишеское упрямство, но твёрдую, холодную волю государя, которую не сломить ни мольбами, ни угрозами, волю, что уже перешагнула и через боль, и через страх смерти. Поняв, что любое слово будет пустым звуком, старый воспитатель лишь тяжело, сдавленно вздохнул, будто воздух разом покинул его могучие лёгкие. Он низко склонил свою голову в знак полного повиновения и, не глядя на меня, бросил едва слышный приказ в закрытые двери.
Одевание превратилось в медленную, изощрённую пытку. Каждое поднятие руки стоило мне колоссального усилия воли, отзываясь тупой болью в плечах. Кликнутые слуги, дрожащими, неуклюжими от страха руками натягивая на меня грубое сукно, старались не смотреть мне в глаза — они видели то же самое, что и я в смутном отражении серебряного блюда на стене: истощённый, восково-бледный скелет ребёнка, обтянутый кожей, держащийся в вертикальном положении лишь вопреки всем законам природы и здравого смысла.
Когда всё было готово, я коротко кивнул Шигоне. Он подошёл, и его сильная, широкая ладонь, привыкшая к рукояти сабли, легла мне под локоть так мягко и уверенно, что почти полностью приняла на себя мой вес. Без него я бы просто рухнул замертво на каменный пол.
Мы вышли из спальни. Путь по длинным, гулким переходам терема, освещённым редкими факелами, казался бесконечным лабиринтом. Расписные стены с ликами святых и сценами охоты плыли перед глазами, сливаясь в одну мутную полосу. Я переставлял ноги механически, как марионетка, повиснув на каменной руке моего дядьки-воспитателя. Каменистые плиты казались раскалёнными углями, обжигая ступни сквозь кожу. Я берёг каждую унцию энергии, не растрачивая её даже на правильное дыхание, позволяя себе быть слабым здесь, в тени коридоров, куда не проникал ни один чужой взгляд.
Наконец, впереди показались массивные, окованные медью створки дверей, ведущих на Красное крыльцо. Сквозь щели пробивался яркий, безжалостный свет весеннего солнца, а оттуда, снаружи, доносился низкий, утробный, вибрирующий гул десятитысячной толпы — звук, похожий на рёв океана перед штормом, звук, от которого дрожали каменные стены.
В пяти шагах от дверей я резко остановился. Мои пальцы до боли, до хруста в суставах, впились в плотную ткань рукава Шигоны.
— Пусти, — выдохнул я.
— Государь-батюшка, не устоишь ведь! Слетишь с крыльца, тебя и ветром унесёт… — с неподдельным, отцовским ужасом прошептал старый воин, пытаясь удержать меня.
— Пусти, говорю. Отойди на два шага. И не смей на помощь кидаться, что бы ни сталось.
Шигона с видимой неохотой разжал руки. Я покачнулся, мир на мгновение накренился, но я тут же нашёл точку опоры, вцепившись пальцами ног в пол.
Пора.
Закрыв глаза, я нырнул в самые потаённые, неприкосновенные резервы этого детского тела. Я вспомнил обжигающий холод гималайских вершин, вспомнил, как силой воли заставлял замерзающую, густеющую кровь двигаться по венам. Сосредоточился. Отсёк болевые рецепторы от мозга, как перерезают провода, ведущие к колоколу. Насильно выровнял дыхание, вкачивая кислород в лёгкие глубокими, беззвучными, контролируемыми рывками. Расправил спину так, что между лопаток хрустнули позвонки, вставая на место. Поднял подбородок, принимая царственную осанку.
Когда я открыл глаза, слабого, измождённого ребёнка больше не существовало. Передо всеми стоял Государь. Я шагнул к дверям легко, пружинисто, с величественной небрежностью того, кто держит в руках ключи от этого мира. Жильцы, дежурившие у дверей, в страхе отпрянули и распахнули створки. Солнечный свет ослепительной, режущей волной ударил в лицо.
Я вышел на Красное крыльцо.
Гул над площадью оборвался мгновенно, будто кто-то накрыл всю Москву огромным звуконепроницаемым куполом. Наступила абсолютная, звенящая тишина. И затем море людей, заполнившее каждый дюйм пространства от Спасских ворот до Лобного места, в едином, восторженном, благоговейном выдохе рухнуло на колени. Тысячи шапок полетели на землю.
Я стоял на самом краю крыльца, один, на пронизывающем холодном ветру, который трепал мои рыжие волосы и простую одежду. Без свиты, без охраны, без малейшего намёка на государеву роскошь. Я позволил им смотреть на себя ровно столько, чтобы каждый — от купца до нищего — убедился: я жив. Я не вознёсся, не был отравлен. Я здесь.
Затем я медленно поднял правую руку. Взметнувшаяся волной толпа тысяч людей замерла, ловя каждое движение. Я перекрестил их — плавно, размашисто, уверенно, как это делает митрополит с амвона.
— Мир вам! — мой голос, полетел над площадью, чистый, звучный и сильный. — Услышал Господь моления наши и явил милость Свою! Но ведайте: спасение души не в едином коленопреклонении и праздном чаянии. В трудах ваших земных спасение куётся! Благословляю вас: ступайте к пашням, к ремёслам, к семьям своим. Ибо земля Руси ждёт пота вашего, а не токмо слёз!
Я выдержал долгую паузу, позволив словам впечататься в их умы, в самую душу. А затем добавил, чуть понизив тон, но так, чтобы угроза и тайна отчётливо проступали в каждом звуке, доносясь до самых дальних рядов:
— И не смейте впредь тревожить покой мой. Ибо труды, кои свершить мне надлежит во благо Державы нашей, требуют сил несказанных и времени многого. Ступайте с миром!
Толпа взорвалась ликованием — не бунтарским, а просветлённым, благодарным. Я отвернулся первым, не дожидаясь, пока крик достигнет апогея, и скользящим, плавным, неторопливым шагом вошёл обратно в тень сеней.
Массивные дубовые створки захлопнулись с тяжёлым, глухим стуком, отрезая свет и оглушительный шум.
В ту же секунду лопнула невидимая струна, державшая меня.
Ноги подогнулись, словно из них вынули все кости. Лёгкие схлопнулись, отказавшись принимать воздух и издав тихий свист. Мир перед глазами почернел. Я завалился набок, прямо на каменные плиты, но не упал. Железные руки Шигоны, который, как оказалось, стоял в шаге за моей спиной, нарушив приказ, подхватили меня, прижав к своей широкой груди так бережно, будто я был сделан из тончайшего венецианского стекла.
— На ложе. Живо, — просипел я, повисая на нём мёртвым, безвольным грузом.
Обратный путь я помнил лишь отрывками. Мерцание факелов на стенах, сливающееся в огненные