Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кубенский тяжело вздохнул, и от этого вздоха затрещали швы на бархатном кафтане. Он, воин, привыкший к прямоте походной жизни, как никто другой, понимал, что за этой лихорадочной, показной благотворительностью стоит не сострадание, а холодный, животный страх. Мальчик одним своим словом, брошенным на площади, стравил их всех, как свору голодных псов, бросив им кость своего расположения. И теперь они грызлись за эту кость, рыча и виляя хвостами, не замечая, как он, мальчик, тем временем строит вокруг них стены своего нового царства, замешанные на страхе и народной любви.
— Негоже сие, Иване Юрьевич! Не по-божески! Из обители святой торжище сотворили! — Митрополит Даниил, тяжело дыша, мерил старческими, но нервными шагами свои роскошные, устланные византийскими коврами покои. Лицо его, обычно благостное и спокойное, было красным от гнева и одышки. — Люд валит и валит, и нет ему счёту! Где же мне их всех разместить? Чем питать? Дело сие мирское есть, а не духовное!
Окольничий Иван Шигона-Поджогин стоял у окна, прямой и неподвижный, как меч, воткнутый в землю. Он спокойно смотрел, как старый митрополит мечется по комнате, размахивая пухлыми руками, как его шитый золотом саккос топорщится, а с панагии на груди срываются и летят на пол блики свечей.
— К государю нашему на молебен люд идёт, владыко, — ровным, безэмоциональным голосом ответил Шигона, не поворачиваясь. — За верой да надеждой, последнее отдать готов за единое слово утешения. А ты же им о мирском толкуешь, о харчах да ночлеге. Государь у раки преподобного Сергия за весь мир молитву творит, а у тебя подле стен обители люд от хлада и глада страждет. Негоже.
— Да где же мне на рать сию харчей да изб тёплых сыскать⁈ — почти взвизгнул Даниил. — Казна церковная не бездонна! Пусть бояре раскошелятся, их то вина, они смуту учинили! У них-то житницы ломятся!
— У государя нашего око зорко и память крепка. Всё он зрит, всё помнит, — Шигона медленно повернулся к митрополиту, и его холодный, тяжёлый взгляд заставил Даниила осечься на полуслове. — Помнишь ли, владыко, что он изрёк, прежде чем в уединение отойти? О паломниках, что к Троице придут. «Да будут накормлены, — рек он, — да в тепле ночуют, дабы ни один человек в пути не замёрз и не помер от бескормицы». Устный то был наказ, не на пергаменте писан, но оттого не менее государев.
Даниил замер, его гнев схлынул, оставив липкий страх. Он помнил. Он всё прекрасно помнил. Это было сказано вскользь, почти мимоходом, но сказано было так, что забыть это было невозможно. Взгляд мальчика тогда был недетским, пронзительным и холодным.
— Или ты, отче святый, слово государево, избранника Божьего, за пустое почитаешь? — вкрадчиво, почти шёпотом добавил Шигона, делая шаг вперёд, и в этом шёпоте прозвучал такой ледяной металл, что митрополит побледнел и тяжело опустился в резное кресло, его пальцы вцепились в подлокотники.
Он молчал с минуту, глядя в пол, потом поднял на Шигону усталые, потухшие глаза.
— Будет исполнено, — глухо выдохнул он. — Всё исполню. Велю отворить монастырские житницы. Пошлю возы в окрестные веси. И избы поставят, и снедь раздадут. Всё, как велено.
Из-за земляного вала, окружающего город, тяжело и мерно топая сапогами по раскисшей оттепелью грязи, выходила очередная сотня. Глухой звук их шагов нёсся над притихшим полем, и в этом звуке слышалась непреклонная решимость. Лица у мужиков были хмурые, сосредоточенные, глаза исподлобья осматривали раскинувшийся от города и до самых стен монастыря лагерь. Одеты они были кто во что горазд: в простые посконные рубахи, поверх которых были накинуты заплатанные армяки, в добротные, но поношенные овчинные тулупы мехом наружу — верный способ уберечься от мокрого снега, — в домотканые сермяги. Подпоясывались кто верёвкой, кто старым кожаным ремнём, за который был заткнут нож или топорик.
И вооружены они были так же, вразнобой, но не стоит обманываться их видом. Горожане, особенно из ремесленных слобод, имели вполне себе нормальное оружие. Так что рядом с простыми вилами, заботливо обмотанными у основания тряпицей, и тяжёлым дубовым колом, заострённым с помощью огня, можно было увидеть и дедовский меч, и кривую саблю, и добротный плотницкий топор на длинном топорище, не уступающий секире. У иных на плече висели рогатины для охоты на медведя, грозное оружие, способное остановить и конного боярина. Вот с доспехами, правда, была неувязка. Кольчуга или бахтерец встречались редко, как самоцвет в придорожной пыли, — защита для богатых, а не для тяглого люда. От ударов их прикрывали разве что стёганые тегиляи да вера в своё правое дело.
Это не было войско. Это был народ, идущий защищать своего государя.
После первых его указов и вестей о его молитвенном подвиге Москва сама, без всякого приказа сверху, организовала охрану. Каждая слобода — гончарная, кузнецкая, ткацкая — каждый конец, каждый посад выставлял определённое число людей, готовых сменить тех, кто уже стоял на страже у Троицкого собора. Они сменяли друг друга каждые два дня, и этот поток вооружённых, суровых мужиков, идущих из Москвы и вливающихся в неё, не иссякал ни днём, ни ночью.
Они не доверяли боярам. Они не верили церковникам. Они верили только ему — своему мальчишке-государю, своей последней, отчаянной надежде на справедливость. И готовы были умереть за него, не раздумывая, вцепиться в глотку любому, кто посмеет поднять на него руку или помыслить злое. Проходя мимо стен, где встояли на коленях молящиеся, они негромко переговаривались, кивая на кухни, развёрнутые по приказу бояр.
— Глянь-ко, Шуйский-от вновь расщедрился. Хлеб да кашу сулят. Вчерась штями потчевали.
— Убоялись, ироды. Чую, конец ихней вольнице приходит. Укороту на них нет.
— Ничего, пущай кормят. Нагуляем жирок, а там, коли государь-батюшка повелит, и спросим с них за всё. За слёзы вдовьи, за сирот обездоленных, за поборы непомерные. Спрос наш будет короток, по-мужицки.
И мрачная, злая усмешка трогала их обветренные, потрескавшиеся губы, а руки крепче сжимали рукояти своих орудий.
Во дворце на Воробьёвых горах, в просторных, жарко натопленных палатах, обитых дорогими заморскими тканями и устланных персидскими коврами, металась и изрыгала проклятия Анна Стефановна Глинская. Её лицо, обычно горделивое и властное, исказилось