Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Безвкусный кустарный лубок, сунутый при отъезде в чемодан, видимо по недоразумению, и сейчас закрывающий пятно на обоях. Потом обои поменяют, а офорт выбросят за ненадобностью. Водрузят на его место виноградную лозу или что-нибудь из эпохи раннего Возрождения в густо позолоченном багете.
А где-нибудь в осенних лесах под Смоленском, кутаясь в воротник бушлата в предрассветном тумане, можно слушать поднимающихся из кустов вальдшнепов, ощущать под ногами тяжесть высокой, пересыпанной багровыми листьями росной травы и думать о сотворении мира.
Ружье в этот момент должно быть опущено стволами вниз — зачем тебе ружье — ты ни в кого не собираешься стрелять. Ты пришел сюда побыть один на один с самим собой или со старинным верным другом, которой сам не терпит суеты.
В рюкзаке за твоей спиной переспелые антоновские яблоки, круг полтавской колбасы, початая бутылка водки, россыпь позвякивающих о граненые стаканы патронов. Это очень важно, где и из чего ты пьешь, кто сидит напротив тебя на поваленной осине и помешивает угли в догорающем костре.
И раскуривая отсыревшую папиросу от дымящихся углей, ты, как никогда, остро понимаешь, что по-настоящему был не так уж часто счастлив в этой жизни. Может быть, только сегодня.
На берегу Атлантического океана, под мерный шум прибоя я пью виски двенадцатилетней выдержки и думаю об осенних лесах.
Уезжая, я забираю офорт с собой.
— Зачем тебе эта безвкусица? — спрашивают меня.
Что я могу ответить? В прожитой жизни было всякое. И плохое и хорошее, а остались только осенние леса, стук молотка путевого обходчика в стылом тумане на забытом богом полустанке и ощущение нищей, истерзанной переборами хмельного баяниста, сиротливой моей родины, которую уже ни на что не суждено променять.
* * *
Я провожал сына в детский сад. Когда мы пришли, группа пустовала, и только в одном из шкафчиков висели вещи Насти Королевой.
— Тебе надо на работу, пап, — сказал мой рассудительный сын. — Я пойду в пятую группу — там Людмила Николаевна Настю с утра причесывает…
— Почему в пятую? — спросил я.
— Людмила Николаевна воспитательница в пятой группе. Как ты не понимаешь, пап?
Его искренне удивляла моя неосведомленность в таких элементарных вещах.
Мы спустились на первый этаж. Я поцеловал его в васильковые глазки, нос-кнопочку.
— Ты помаши мне из группы, ладно, — попросил я.
И он помчался по коридору, смешно закидывая ножки.
В гулкой, еще не заполненной детским гвалтом тишине коридора было слышно:
— Настя! Настя! — кричал сын.
— Вася! — отвечала Настя.
Они дружили не первый год, и когда жена задерживалась на работе, Людмила Николаевна — мама Насти забирала сына к ним домой.
Я знал, что сын не появится в конце коридора и не махнет мне рукой — он тотчас забыл про меня. Знал, но по-прежнему сидел на дерматиновой тумбе при входе и ждал… Немолодой, бритый, седой, примостив тяжелую трость у ног…
Чего я ждал?
Что он прибежит, бросится ко мне, обнимет тонкими ручками, выдохнет:
— Папочка, миленький…
Так он говорил, когда я целовал его крохотные розовые пяточки, а они с каждым разом становились все больше и больше. Так он скажет не раз. Но мне это было необходимо сейчас. Он еще не понимал, а я не мог ему объяснить, что для меня нет ничего на свете дороже его любви. Что у меня замирает сердце при виде этого маленького человечка с васильковыми глазами. Что…
Мимо проходили воспитательницы, смотрели недоуменно: чего он ждет здесь — немолодой, бритый, седой?
Я боялся этого вопроса. Тогда мне пришлось бы соврать. Потому что больше всего на свете мы стесняемся признаться в неистовой любви к своим сыновьям. Потому что нет для нас ничего важнее образа защитника, воина, охотника…
Мы живем ощущением свободной охоты, не замечая, как сыновья вырастают и уходят от нас… Их еще можно догнать, обнять за плечи, тихо произнести: сыночек…
Но на пропыленных камуфляжах их плеч уже висят опущенные стволами вниз автоматы Калашникова, и спаренные автоматные рожки не оставляют сомнений в том, что они стали безнадежно взрослыми — наши сыновья…
* * *
Город-призрак. Город, которого нет. Грозный.
В первую войну исступленно смотрел, как досылаются в ствол снаряды и резко бросает руку охрипший, с перемотанным полотенцем горлом старший лейтенант:
— Батарея! Беглым огонь!
А с неба, ложась на боевой разворот, заходила четверка штурмовиков…
Так убивали город.
В этом городе выросли дети, которые никогда не видели других городов. И этого не видели. Дети, выросшие в руинах…
Потом городу дали передышку. На три года. От войны до войны. Вернулись и уничтожили окончательно.
Я вновь в этом городе со свежевыкрашенными табличками на несуществующих улицах… Меня привела сюда война. Из этого города она когда-то отправила меня в безнадежное плавание по медсанбатам и госпиталям. Я выжил и вернулся. Для чего?
Еду на «броне», настороженно прощупывая взглядом зияющие дыры чердаков, входные отверстия тяжелых гаубиц, обвалившиеся перекрытия… Я здесь чужой. Мой автомат снят с предохранителя.
Иногда на домах попадаются надписи: «Здесь живут люди». Это неправда. Здесь, за разрушенными заборами, под пробитыми снарядами крышами давно никто не живет. Живут за теми, обтянутыми полиэтиленом окнами под нависающими с верхних этажей обломками стеновых панелей… Сколько их — этих окон? Пять, шесть, десять. На квартал.
Останавливаемся на перекрестке, пропуская колонну бронетехники соседнего полка. На выгоревших зеленых воротах нетвердой детской рукой написано: «Это мой дом. Все будет хорошо. Света».
В нескольких местах безжалостно рвут буквы пулевые отверстия…
Стоим долго. Наконец трогаемся, едем дорогами Чечни, стреляем, умираем, возвращаемся домой. Дома все близко и по-особому дорого после долгих скитаний. Привычная чашка, пепельница, складки от утюга…
Ночью в окне висит луна, я лежу, положив руки за голову, не сплю. Не хватает привычного эха канонады вдалеке. И еще что-то все время тревожит меня…
Я думаю о Свете. Где она? Жива ли? Все ли у нее хорошо?
Так проходят несколько дней и ночей. Я думаю о Свете. О ее отчаянной попытке быть счастливой, выраженной в одновременно вызывающей и беспомощной надписи на воротах. О том, сколько горя принесла война. И ей и мне. И еще тысячам таких, как мы.
Перед сном я сижу у постели своих сыновей. Они уже спят, и потому я могу сидеть возле них долго, не стесняясь своей любви. Я поправляю на них одеяла и думаю о Свете. Мне кажется, что она тоже моя дочь, с которой нас временно разлучила война.
Я так часто думаю о ней, так одержимо желаю ей счастья,