Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И потому есть вера и церковь. И Библия — зеркало, в котором никогда не отразиться. И потому есть Дьявол и его цепное порождение на земле.
* * *
У входа в метро старик продавал готовальню.
Гудящий, облепивший станцию блошиный рынок поигрывал перламутровым фарфором, холодным очаковским пивом, китайскими лифчиками, величественными мясорубками… Здесь можно было продать и купить валюту, газовый пистолет, средство от тараканов, очередное сенсационное разоблачение «Московского комсомольца»… Здесь можно было продать и купить все, что угодно, только не готовальню.
Старик продавал готовальню. Старую, с вытертыми краями и потускневшим циркулем на пыльном бархате — он так и не понял, что прошли времена чертежников и конструкторов и люди давно конструируют только свое малогабаритное счастье.
Появился милиционер. Бодрый, недавно похмелившийся, с заломленной на затылок шапкой и небрежно перекинутым через плечо укороченным Калашниковым, и старика не стало — у него не было лицензии на право уличной торговли, разрешающей продать последнее — старую готовальню.
Дома старика ждала собака. Третий день она провожала его до дверей в надежде увидеть без готовальни, а она все возвращалась и возвращалась.
— Странно, — говорил старик, снимая галоши и выкладывая готовальню, — а в наше время была вещь…
Его квартира хранила тот особый отпечаток, который бывает в домах, где не с чего стирать пыль, где она уже не поднимается лишними вещами, а отвалившийся кафель в ванной давно не меняет ее внешнего вида.
— Ну вот, — рассуждал старик, перелистывая календарь, — через пять дней пенсия. Я отдам долг Майе Ильиничне в тридцать пятую квартиру, Петровичу, и мы наконец поужинаем по-человечески.
Потом он разваривал бульонный кубик, крошил хлеб, кормил собаку.
— Ты ешь, ешь. Завтра будет день — будет пища. Продам я эту готовальню. Мне и сегодня за нее давали, только мало. Завтра продам. А ты ешь, малыш, не бойся, что я какую-то чертову готовальню не продам…
Всю жизнь он был для людей, а теперь вот для этой палевой дворняги, которую когда-то подобрал щенком, пережил с ней всех близких и теперь был ответствен только перед ней одной. Он верил, что продаст готовальню.
* * *
Есть какое-то неясное очарование в словах: новостройка, новоселье…
И вот пустынная новостройка за моим окном зажигается близким светом лампочек-времянок. Еще не распакованы вещи, что-то доделывается за строителями, хозяева сидят за столом, стряхивая пепел в жестяную баночку из-под консервов, не спеша пьют чай, хозяин очищает прилипшую к ладони краску, и она уже немолодая, уставшая ждать, обводит счастливыми глазами девятиметровую кухню…
Еще не повешены шторы, и звезды заглядывают в окна, и мы заглядываем.
А она трет и трет окна мокрой газетой, скребет бритвочкой — глядите, глядите, запомните нас счастливыми…
* * *
О чем думает одинокая брошенная собака с грязными подпалинами на боку?
На улице то ли дождь, то ли снег, и последняя, схваченная заморозком, осенняя грязь являет собой всю нашу жизнь с вмерзшими багровыми листьями, клочком газеты, окурком дорогой сигареты, шкуркой останкинской колбасы…
О чем думает собака, перебегая улицу и дрожа косо обрубленным хвостом, выковыривая корочку хлеба или обрывок шелковой ленты забытого оранжевого цвета… Не знаю.
Я знаю, о чем думает одинокий человек в городе, еще не укрытом первым снегом, улицы которого, пустынные и однообразные, уходят в бесконечность, пересекают экватор и вновь возвращаются в позднюю осень, и по ним нужно идти, идти, идти…
Он думает о собаке с косо обрубленным хвостом.
* * *
Предо мной привезенная из Иерусалима святая белая книга — мой дневник.
Интересно, когда я допишу последнюю страницу этой книги — она потемнеет?
А если записывать в эту книгу только хорошее, то ее не хватит на три таких жизни, как моя. Или ваша.
* * *
Часто отсутствие глубины в прозе Довлатова — прежде всего сведение бесконечных счетов с режимом. Вряд ли его прельщал ореол диссидента, узника мысли. Скорее всего, это была та планка, которую он так и не сумел преодолеть, подняться выше и осмыслить пройденный путь не только с позиции корреспондента местной газеты.
Все это как-то мелко и недостойно его таланта. Может, потому его проза воспринимается как нечто спрессованное, единое целое — трудно выделить любимое, особенно близкое.
Скольких нас постигла подобная участь. У каждого из нас свои личные счеты, но страшно представить, что могло случиться, если бы все мы растратили себя только на удовлетворение этих счетов. Вероятно, умерла бы литература.
* * *
Цыпленок бегал по комнате и стучал клювом в закрытую дверь.
Он родился четыре дня назад, ему мелко-мелко крошили вареное яйцо, и хозяйка поила его со своих губ. Вообще же он доставлял массу хлопот, бегая следом и норовя вскочить на тапочки проходящих. Его боялись задавить, а он умер сам три дня спустя.
Его похоронили во дворе, выкопав ямку детской пластмассовой лопаткой. К нему не успели ни привыкнуть, ни полюбить — жизнь, едва забившаяся в этом желтом комочке, оборвалась на стадии праздного любопытства — кем он вырастет: петухом или курицей?
Я вспомнил его через год. Он усаживался на мои тапочки, вопросительно вскидывал головку, и мы вполне понимали друг друга.
* * *
Не верьте, тысячу раз не верьте в дневники писателей.
Дневники писателей — химера. Мы очень хорошо знаем себе цену и очень точно просчитываем посмертную значимость. Эти сокровенные записки для вас, дорогие потомки.
Это будет написано небрежно, но разборчиво, перечеркнуто, но прочитываемо, спрятано, но не искусно. Дневники писателей дышат грядущей публикацией.
* * *
После того как гроб внесли за церковную ограду и началось отпевание, из церковного двора выкатил мальчик на трехколесном велосипеде. Мальчику было четыре года, и он улыбался. Он посмотрел на стоящие у ворот автобусы, приставленные к автобусам траурные венки, и спросил: «А почему когда человек умирает — ему нужно столько автобусов?»
Ах, малыш, все мы когда-то задавались подобным вопросом, а вот повзрослели и все чаще встречаемся на похоронах близких и давно забытых людей. Поднимаем поминальные тосты, едим кутью и уже ни о чем не спрашиваем друг друга.
* * *
Каждую зиму я собираюсь купить себе кроссовки — в магазинах они бывают преимущественно зимой. Но обычно как-то жаль денег, да и думаешь: что там будет летом, доживешь ли…
Но к лету кроссовки разбирают и в них ходят совсем другие люди.
И недавно я понял: кроссовки покупают те, кто верит в будущее.
*