Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
В моей жизни было много счастья, но чаще бывает трудно, тяготит и подавляет что-то неопределенное, становится страшно. В эти часы отчаяния я думаю, что в жизни будет еще много счастья, и этим живу.
* * *
Часто у печки-буржуйки, где здоровая атмосфера духа и ведутся неумные разговоры о том, что где-то, когда-то — меня непреодолимо тянет в звенящую, нарушаемую размеренным боем часов, тишину родительского дома, где милая, славная моя мама, батарея парового отопления и те немногие люди, которым я нужен.
Но мое возвращение невозможно. Холодно. Одиноко. И руки тянутся к огню…
* * *
Расплывчато… Где-то за околицей настойчиво кричат петухи, наверное, уже третьи, и я, заспанный, совсем мальчишка, лениво сползаю с печки. Сыро, по полю стелется утренний туман и, перебирая озябшими ногами в росной траве, я смотрю, как в алюминиевую кружку косо брызжут муаровые струйки парного молока…
Невыносимый крик: «Рота! Подъем!» выдергивает меня из сна, в считаные секунды поднимает, одевает, строит и дальше руководит мной весь день.
Весь день в механическом исполнении приказов меня догоняет и бьет этот изматывающий крик. И лишь остановившись на мгновение, я пытаюсь вспомнить: а было ли в моей строгой размеренной жизни взрослого человека это летнее детское утро? И не могу вспомнить…
* * *
Стоптанные мои, с еле уловимым скрипом сапоги бредут по дороге. Еще ночь или уже утро — непонятно.
В небе размытые скобки месяца, многоточие звезд…
Я уткнулся в чьи-то сапоги, сзади наверняка кто-то смотрит в мои. Я не знаю — кто. У меня нет сил обернуться. Идем усталым, сбивчивым шагом, молчим. Стылый туман по полю… Хочется апельсинов и уюта.
Бряцает за спиной карабин…
* * *
Мы сидим в одной из казарменных комнат. Где-то там вечер, мартовский, еще холодный. Уже без уходящего солнца, еще без звезд. Так себе, полувечер какой-то.
Мы — это он и я. Солдаты второго года службы, знающие душную пыль дорог и ожесточенность, прерывистое дыхание, вязкий снег, поднимающихся из него людей и неровное «ура» на дулах автоматов.
В комнате тускло и непривычно тихо. Полумрак, полувечер, полуотчаяние…
На столе отсветом письмо.
— Мама болеет… — говорит он.
Мы молчим. Далеко в сумерках проступают первые звезды. Скоро их станет много и вместе с луной или месяцем, бог знает, что там сегодня, они образуют знакомое вечернее небо.
Я чувствую, что он плачет. И еще чувствую, что плачу сам…
Мы ни о чем не спрашиваем друг друга — просто у него болеет мама.
Сидим в темноте и плачем. Мы, познавшие ожесточенность.
* * *
Она встает, когда я еще сплю, и сквозь легкий утренний сон я чувствую, как лишаюсь чего-то необыкновенно теплого и родного.
Начало мая. После ночной грозы истомно пахнет сирень в саду и безнаказанно врывается в комнату холодное майское солнце. Я бы давно встал, но беспечная воскресная лень опутывает тело, заставляя меня еще глубже зарываться в подушку.
Она приводит себя в порядок, и это отнимает у нее гораздо меньше времени, чем у всех женщин на свете, — она боится, что, проснувшись, я увижу ее не готовой к нашей любви. Она совсем взрослая женщина с устоявшейся красотой и образом мыслей и в то же время совсем девочка: она восторгается своей самостоятельностью, все, не связанное с нами, находит легкомысленным и то, что мы вместе, считает единственно оправданным состоянием.
— Сережка, мой хороший, вставай.
— На каком основании… Тут и так каждый день…
Чувствуя, как утрачиваю последние секунды сна, я еще пытаюсь сопротивляться и бормочу что-то маловразумительное.
Это нисколько не умаляет ее решимости разбудить меня — мы так давно не виделись, что позволить мне спать — верх безрассудства. Понимая, что все потеряно, я поворачиваюсь и долго смотрю в уголки ее губ. В них что-то грустное и смешное. Наверное, так: один уголок грустный, другой смешной.
С асимметрии губ начинается ее неповторимость. И не заканчивается никогда…
Она склоняется ко мне.
— Господи, наконец-то… Это какая-то пытка — будить тебя. Ты забыл? — сегодня праздник. Я купила тебе рубашку, ее надо померить… И вообще, надо вставать, куда-то идти, что-то делать… Сегодня праздник…
Позже мы завтракаем на веранде за покрытым крахмальной скатертью колченогим столом. Из сада тянет дождливой сыростью и прохладой, но все-таки чувствуется, что скоро лето, беззаботность… По радио передают утренние новости, мы пьем чай из электрического самовара и говорим о всякой чепухе. Я смотрю на нее и неожиданно для самого себя говорю:
— Знаешь, а ведь мне, наверное, придется терпеть тебя всю жизнь…
Она на мгновение теряется, опускает глаза — к уголкам ее губ катятся две опаловые слезы: одна смешная, другая грустная…
— Я согласна…
Где-то далеко неустойчивые дрожки и разбитая дорога ждут нас, но сейчас не об этом…
С ДВАДЦАТИ ДО ВОЙНЫ
Она давно легла.
А он по-прежнему сидел за письменным столом, на котором, как пасьянс, были разложены листы бумаги. Пустые и перечеркнутые. Он смотрел на бумагу и понимал, что ничего не может сделать.
Потом разделся и лег. Она потянулась к нему.
— Ты не можешь без этого? — Он убрал ее руку.
— Что с тобой? — отстранилась она.
— Так, ничего… — И как можно мягче, как иногда умеют мужчины, добавил: — Спи, малыш, спи.
Она уснула. Доверчивым, безмятежным сном, каким умеют спать только женщины. Он лежал и курил. В душном мраке комнаты нервным пунктиром вспыхивал огонек его папиросы…
Так он встретил первый проникший в комнату луч солнца. С первым лучом проснулась она. Посмотрела в его напряженное лицо и заплакала.
— Ты что? — Он прижал ее к себе.
— Я знаю, — сквозь слезы говорила она, — ты не спал всю ночь. Я глупая, пустая… Я чувствую, что тебя мучает, но ничем, ничем не могу тебе помочь. Я бессильна. Прости меня. Я бессильна…
Тогда он сел за стол и написал о ней. И это было совсем не то, о чем он думал всю ночь, но это было настоящее.
* * *
— Полгода я здесь в Москве, в сержантской школе служил. И вот утром поднимают роту, бежим по плацу злые, невыспавшиеся, а за частью дома жизнь идет своя, привычная, нерасторопная такая… Постепенно зажигаются окна, еще разобрана постель, вечно подгорающая яичница… А перед глазами уставшие спины товарищей и окрики эти, которые, наверно, всю жизнь помнить буду: «Подтянись! Дистанцию держать!»
— Ну и что?..
— Так, ничего… Но, знаешь, странно, думал о