Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В прицеле сначала ничего, потом — тёмное пятно в дыму, потом — танк. Уцелевший, на хвосте колонны. Башня цела, гусеницы в порядке, пытается развернуться от дороги в поле, чтобы уйти. Я довёл нос. Дал гашетку. Эрэсы — две пары — ушли вниз. Один разрыв лёг у борта, второй — рядом, под гусеницу. Танк качнулся, сбился с поворота, встал; из моторной части пошёл белый дым, потом чёрный.
Я вышел из пикирования. Просадка обычная, метров сорок. Дал правую ШВАК короткой очередью по соседнему грузовику, который ещё не загорелся. Грузовик загорелся. Левая ШВАК — тоже короткой, как Филиппов сказал. Сегодня прошла. Я её не дёргал длинной — две короткие, потом подождал, потом ещё одну. Ровно как меня просил Прокопенко жалеть.
На выходе из дыма я выровнял нос, прижал газ. Дым здесь у меня в кабине пах не как обычно — пахло гарью с земли, тяжёлой, чёрной, какой пахнет горящая резина грузовиков и горящее масло танкового двигателя. Этот запах, видимо, цеплялся за обшивку и тянулся за машиной ещё минуту-две после прохода. Зенитного огня не было — то, что было зенитного на колонне, накрыло первой полосой дыма. Из верхней полусферы — никого. «Мессеров» в этом районе сегодня не было; то ли ушли, то ли ещё не подошли.
Шли домой над лесом, низко, с лёгкой змейкой. Беляев впереди, Шестаков, Степан, я. Все четверо. Под крылом плыли макушки сосен. Сзади и левее, на западе, поднимался от земли всё тот же чёрный столб, который мы оставили; он стоял, как стоит дым над пожаром, который не торопятся тушить. Никто его и не тушил.
В шлемофоне через помехи Беляев: «Все домой.»
Сели один за другим. Я выкатился к капониру, заглушил, посидел минуту с руками на ручке.
Прокопенко был у крыла раньше, чем я отстегнулся.
— Командир. Ну? — спросил он. — Цел. ШВАК левая прошла сегодня. Машина — посмотрите.
Прокопенко слез, пошёл по обводу.
— Четыре, командир. Четыре пробоины. По крылу — две, по фюзеляжу — одна, по хвосту — одна. В силовых — ни одной. Меньше не бывает. Вы её сегодня по-другому водили — спокойнее.
Я промолчал. Он провёл пальцем по одной из новых пробоин на крыле, нюхнул — горело там что-нибудь или нет; не горело. Постоял у консоли, потом обошёл и вернулся к носу.
— Сегодня немец на колонне, видать, и не пристрелялся. Или не успел. Как у вас на цели было? — Дым. Плотный. — Я так и думал. Из дыма много не настреляешь — зенитчик в дыму своих не видит.
— Прокопенко, — спросил я тихо. — А они кто?
Старшина обернулся ко мне. Долго.
— Они уже не наши, командир. Сразу после своей работы свернулись и ушли. Я видел машины на полосе минут пять — потом их не стало. Велено не спрашивать. И мы не спрашиваем. — Понял. — Спасибо вам, что машину обратно привели. Идите к командиру.
Беляев у своей машины. Шлемофон на плече, ремень не застёгнут, в зубах папироса.
— Соколов. Сюда. — Я подошёл. — Заход у тебя сегодня был не наш. Я видел. Ты заходил круче. Тридцать, на глаз?
— Тридцать, товарищ капитан. Сам пробовал. При тридцати — эрэсы точнее ложатся, особенно когда внизу дым.
Беляев молчал секунд пять. Папироса у него в зубах не двигалась. Я ждал. У Беляева пауза перед ответом — обычное дело: он не торопился с оценкой, чем бы она ни оказалась. За эти пять секунд я успел подумать только одну вещь: я сейчас ему говорю правду. Не оговорку, не отговорку. Я действительно так заходил, и заходил по делу. Если он скажет «не наш заход», я приму. Если скажет иначе — приму тоже.
— У нас в наставлении — двадцать. Это знаешь?
— Знаю. Но в наставлении ничего не сказано про залп, после которого внизу дыма по колено.
Он посмотрел на меня. Глаза карие, длинные пальцы держали папиросу за самый кончик. Подумал. Принял.
— Хорошо. Завтра скажу — что и куда. Пока — Жорке покажешь такой заход. Не словами. В воздухе. Если он у тебя за два-три вылета не подхватит, скажешь. Иди.
Я пошёл. Внутри у меня было тихо, ровно. Это было первое признание Беляева, что у Соколова — что-то своё. Не ругательное. Не сладкое. Деловое. Как и должно быть. Я шёл к землянке и думал, что Беляев — человек точный. Он не сделал из этого события. Не сказал «молодец, Соколов» и не сказал «нарушил, Соколов». Он сказал «покажи Жорке». То есть — встроил в работу полка. Это был его способ принимать новое: ставить его на полку рядом со старым и продолжать работать. У такого командира ничего лишнего не залёживается. И у такого командира ошибку тоже не пропустят, и я это знал — не сегодня, так в следующий раз.
Жорка увидел меня от соседнего капонира, помахал рукой. Я ему помахал в ответ. Сегодня он спросит обязательно — про залп, про дым, про колонну, про всё, что он не видел. Расскажу. О заходе под тридцать — расскажу тоже, но только в воздухе, как Беляев велел. Рассказывать словами на земле — это не то. Это надо показать.
Вечером Кравцов читал сводку.
Сидел за своим откидным столиком в углу, лист бумаги перед ним был обычный, машинописный, без печати. Полк собрался не у штабной палатки, а здесь, в землянке 1-й эскадрильи, — кому удобно, тот зашёл. Беляев в углу на нары, Степан у стола, Жорка с Котовым на нижней. Я на своей койке у окошка. Прокопенко у входа стоял, не садясь, шапку в руке.
Кравцов прочитал ровно, без интонации:
«По сообщению Совинформбюро. На Смоленском направлении противник продолжает вести наступление. Идут упорные бои в районе Смоленска. Наши войска сдерживают противника, наносят ему значительные потери в живой силе и технике. Положение тяжёлое, но управляемое. Полк