Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
27-го июля я проснулся в опустевшей квартире. В канцелярии молчал телефон, не стучали пишущие машинки. Не было ни души в приемной. Необыкновенно тихо было и на улице. Варшава казалась вымершей. Предостережение польского друга было, очевидно, не напрасным. Варшавяне что-то знали и к чему-то готовились. Н. С. Кунцевич и я нашли отсрочку отъезда опасной и назначили его на следующий день.
Утром я обошел комнаты, прощаясь с ними. Вещей я не жалел. Семейные иконы и часть моих книг были отосланы в Равенсбург. Остальное было бы в предстоящей трудной жизни лишним грузом. Я предвидел испытания, уготованные русским эмигрантам, оставшимся в годы военной бури непримиримыми противниками коммунизма.
Днем захотелось в последний раз взглянуть на польскую столицу. Секретарь вызвался разделить со мной прощальную прогулку. Город поразил нас жуткой тишиной, в которой шаги отзывались гулким эхо. Редкие прохожие жались к стенам, словно чего-то опасаясь. Мы дошли до площади, которую варшавяне называли, по старой памяти, Варецкой, хотя она давно была переименована в честь Наполеона. Там, у здания почтамта, всегда переливался поток пешеходов, автомобилей и извозчичьих пролеток. На этот раз, мы не увидели никого.
Дальше, на Мазовецкой улице, нас удивил зазвучавший вблизи струнный оркестр. Он раздавался из садика Филиппса — летнего кафе, названного так потому, что в доме, отделявшем его от улицы, помещалась до войны известная голландская фирма. Нам захотелось взглянуть на этот оазис в варшавской пустыне.
* * *
На просторной площадке, под немногими деревьями, были расставлены круглые столики. Две-три чахлые клумбы пытались оправдать название сада. За многими столами кто-то сидел. Вот и знакомое лицо — русский инженер Корольков, крупный делец, очевидно не помышляющий об отъезде…
Мы прошли вглубь, заказали мороженое. Его принесла нарядная официантка. С террасы доносился венский вальс. Трудно было поверить, что мы только что расстались с могильной тишиной.
В Варшаве меня знали многие. Нас заметили. Подошла и присела к нашему столику дама, управлявшая садом — дочь дипломата, представлявшего до революции Россию в одном из европейских королевств и легко, несмотря на придворное звание, сменившего вехи после октябрьского переворота. Ее муж — мой ровесник, варшавянин по рождению, сын однополчанина и друга моего отца — знал меня с детства. В независимой Польше он стал офицером, прикомандированным в 1920 году к французской военной миссии и сохранившим в более поздние годы светскую связь с дипломатическим корпусом и польским обществом. Его решение остаться в Варшаве меня не удивило, но мое появление в садике Филиппса поразило его жену.
— Как — воскликнула она — вы еще здесь?
Я притворился непонимающим:
— Что же в этом странного?
Вопрос ее смутил — она не могла сказать, что польское восстание может вспыхнуть ежеминутно. Может быть, я поколебал ее уверенность в его неизбежности. Беспомощно оглянувшись, она заметила молодую женщину, сидевшую в раскладном, садовом кресле:
— Да, пожалуй… Видите эту блондинку, секретаршу Фишера, немецкого губернатора… Она тоже здесь… А я-то думала, что вы давно уехали…
Шутку нужно было прекратить. Я ответил:
— Нет, не уехал, но уезжаю, а вам желаю всего доброго… Передайте Левушке мой привет… Знаю, что Варшаву вам покинуть трудно…
Мы расстались дружелюбно. Неделю спустя, она была убита бомбой, сброшенной немецким летчиком на питательный пункт польских повстанцев.
* * *
Из трех православных храмов, сохранившихся в Варшаве после первой мировой войны, Троицкий на Подвалье был, более других, эмигрантским и русским. Еще до разделов Речи Посполитой его основали греки, торговавшие с Польшей. От них через полтораста лет сохранилась над входом византийская икона.
Внешне храм на церковь похож не был. Он был спрятан в низком флигеле, в глубине двора, окаймленного с трех сторон тяжелыми стенами старинного дома. В начале двадцатых годов одна из квартир в этом здании была занята русским эмигрантским Красным Крестом. После высылки из Польши его председательницы Л. И. Любимовой и ее сотрудников, обвиненных в создании тайной монархической организации, но фактически ставших жертвами мирного договора Польши с большевиками, там же разместился Российский Комитет, председателем которого был В. И. Семенов. После покушения моего брата Юрия на жизнь советского торгового представителя Лизарева, в мае 1928 года, этот Комитет был закрыт польским правительством. Помещение было опечатано, но через три года предоставлено созданному с моим участием Российскому Общественному Комитету. Эмигранты, естественно, туда стекались. Церковный двор был свидетелем многих радостных и печальных встреч.
Когда эмигрантский поток прекратился и наладился казавшийся прочным русский быт в Варшаве, церковь на Подвалье сохранила прежний, преимущественно беженский облик. Не в пример более богатому собору Св. Марии Магдалины на Праге — восточном предместье Варшавы — она не испытала давления сторонников украинизации или полонизации. В день вступления германских войск в Варшаву — 1-го октября 1939 года — Н. Г. Буланов с ее клироса сообщил теснившимся в ней варшавянам, что Общественный Комитет попрежнему существует в пострадавшем от осады городе.
Настоятелем Троицкого прихода был протоиерей Александр Субботин — высокий, статный, красивый человек, умело ладивший с прихожанами и с нелюбимой ими митрополией. Он был особенно внимателен ко мне, когда я стал председателем Русского Комитета, и даже смущал меня этим во время совершаемых им богослужений.
Также высок, благообразен и заметен был второй священник, протоиерей Димитрий Сайкович. В отличие от настоятеля, он и до войны был противником митрополита Дионисия и провозглашенной им автокефалии православной Церкви в Польше. В 1939 году он приветствовал его отстранение и оказавшуюся кратковременной замену приехавшим из Берлина и принадлежавшим к русской зарубежной Церкви митрополитом Серафимом. Крушение надежды на упразднение автокефалии после ее признания краковским генерал-губернатором Франком отразилось на нем тяжело. Он отошел от привлекавшей его раньше русской общественной жизни. Здоровье пошатнулось. Смерть подстерегла. Он скончался на Волыни, вскоре после окончания войны.
Меньше этих двух священников я знал третьего — молодого протоиерея Георгия Лотоцкого. Небольшой, черноглазый и смуглый, он мог сойти за молдаванина или левантинца. До войны он был в Варшаве тюремным священником, а в годы оккупации, после возвращения митрополита Дионисия к власти, стал его ближайшим сотрудником в сношениях с немецкими учреждениями. Меня поэтому удивило, что на обращенную к Троицкому приходу просьбу отслужить в моей квартире на Вейской напутственный молебен отозвался именно он.
* * *
Известие о моем предстоящем отъезде распространилось, очевидно, по городу, так как к полудню, 28-го июля, в мою канцелярию начали стекаться те, кто хотел со мной проститься. В числе многих, пришла В. Н. Блументаль, подруга моей матери, почитаемый русскими варшавянами педагог. Пришел Л. — поляк, женатый на русской. До захвата власти в Польше