Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маринка другая.
Вот и сейчас со мной каждый год едет. Чаще летом, но вот даже сейчас, когда мне невмоготу становится.
В машине снова стало тихо. Сонная Маринка спросила с заднего сиденья:
– Почему не едем?
Светофор на переезде прямо перед ними мигал аварийкой.
– Шлагбаум сломался.
– Так опоздаем…
* * *
Маринка растолкала подругу, Михалыч отдал Санжару наличку: в полтора раза больше, чем за заказ, даже с простоем, помог дамам выгрузиться из машины. Они аккуратно прикрыли двери и почти сразу исчезли в сыпи снега. Санжару показалось: на прощание Марина обернулась, сделала знак рукой – как будто и ему досталось немного благословения.
* * *
Пробка за ним стояла намертво. Санжар задремал.
Ему снились игрушки: маленькие вязаные тела, большие фарфоровые головы. Игрушки бредут друг за другом, целенаправленно, Санжар понимает: они бредут в никуда. Ладонь плашмя ударяет по верхушке оси, запускает механизм, лошадка двигается внутри волчка, перешагивая пластиковые препятствия, – всадника нет, пластиковая грива не развевается, уважаемые знатоки, внимание, вопрос. Я, в белой рубашке и с золотым перстнем, как на мраморной фотографии, грожу ему пальцем и говорю, говорю, говорю что-то о том, что если любая концепция загробной жизни верна, то мы с ним, с Санжаром, больше никогда не увидимся.
Биииииии-ииптль.
Гудок поджимающего сзади мерса перешел в острый блямц приложения.
Шлагбаум был поднят.
Санжар принял заказ.
Дарья Долбилина
Писательница и чуточку поэтесса. Родилась в Москве. Окончила магистратуру «Литературное мастерство» НИУ ВШЭ. Там же и работает. Публиковалась в сборнике «Мы рядом. Истории и лица инклюзивных фондов для взрослых» и в зине «Солитар».
Две истории о любви и спирте
Для Мишани
1. Не щадя живота
Отключили горячую воду, и Саня заплесневел окончательно.
Саня по фамилии Беловой был человеком прозрачным и легким. Он родился на излете мая, ровнехонько в годовщину начала Стрелецкого бунта, и это слишком многое говорило о Санином характере. Санин взгляд был отчаянный, как двуперстное крещение. Правильный, как кровь режима, добытая кровью отщепенцев.
Простое человеческое мытье представляло для Сани подвиг духа – это и было единственным Саниным недостатком. По версии самого Сани.
Лизонька же считала, что Саня из недостатков скроен.
Саня жил возле хлебозавода. Лизонька готовилась на филфак.
Лизонька серьезничала, имела золотую косу и крохотный звездчатый шрамик на левой щеке. Шрамик корежился, когда Лизонька улыбалась.
Саня тоже корежился, когда Лизонька улыбалась. Тупой русичке, например. Русичка – «Беловой, а голову ты дома не забыл?» – противно, с присвистом, пахнущим раком гортани.
Лизонька улыбалась и легонько выводила правильную «дэ» – хвостиком вверх. Или изумительно корчила мордочку над параболами. Саня со своей камчатки примерял, как оно будет – впечататься грудиной в Лизонькины лопатки, схлопнуться в единое, в трансмиссию.
Как цепь и звезды батиного «Урала».
В люльке пожилого мотоцикла, искореженного панковскими лозунгами, Санин батя хранил НЗ двенадцатиградусного пива «Интрига». Саня быстро выяснил, что особой интриги в «Интриге» не содержится, только квасный оттеночек и неуемный спирт. И выплюнул. Но расположение заначки все-таки запомнил. И маме батю не сдал. Так уж был воспитан.
Саня идиотически смеялся, за школой курил сигареты «Золотое кольцо», упорно ночевал в гараже, ковыряясь в карданах и коленвалах до самого мускатного рассвета. Радостно коптил небо.
Ножичком вылущивал на парте кривое сердце – и запускал Лизоньке в затылок комок слюнявленой бумаги.
Лизонька Саню ненавидела.
Ненавидела за слюнявые бумажки, утопленные тетради, постпетардный ремонт в женском туалете на третьем этаже, гогот, широкоплечесть. За взгляд – как у боярыни Морозовой. Кисти Сурикова. Бешеный взгляд, большой.
(Недовольные смотрительницы Старой Третьяковки, единственное Лизонькино неудачное сочинение. Уж что-что, а чувствовать многотомные горечи страны Лизонька не умела.)
Саня горечи страны тоже не чувствовал. Он просто ими был. Челядью и чернью, предпоследним из последних.
Имел слишком длинную челку – и этот борзый взгляд, как у беспоповной боярыни.
Или вот – как у гипсового Павлика Морозова. Замшелого, охраняющего ворота пионерского лагеря Лизонькиного детства. Все прочие гипсовые уродцы героизм подрастеряли за сменой одного генсека другим. А Павлик ничего, держался. Хоть бы хны.
И были двадцать пятого мая девяностого года – сирени и черемухи.
И мешалась Лизоньке вата между ног, и мешалась подтекающая ручка. Ляжки пачкались кровавистым, пальцы – чернильным. Цвет мясных помоев и цвет Санькиных синяков. У отца был геодезический компас с такой двухцветной стрелочкой. Отец умер, а Лизонька осталась. Компас она хранила под тяжелой перьевой подушкой.
Мешались вата и ручка. Но больше всего мешался запах.
Отключили горячую воду, и брежневки зазвенели чайниками и тазами. Отцы и дети сопротивлялись. Мамы ругались – и намыливали, и натирали истово.
Потная подростковость продевалась в китайскую синтетику. В сочетании с присвистом русички и чувством, словно фаллопиевы трубы связываются в кровавый узел, – было совсем невыносимо.
Сане ничего не мешалось. До поры он плесневел спокойно и ровно.
Но двадцать пятого мая русичка пересадила Саню с камчатки. Саня залип на секундочку от того, что теперь до Лизонькиной косы можно было дотянуться рукой. И медленно принялся за перочинное раздраконивание очередной парты.
Лизонька услышала скрежет. И почувствовала, как сочный комок эндометрия плюхнулся в ватные недра.
Саня пах ясно, увесисто. Не только потом, как все.
Еще – соляркой, табачной дешманью, чем-то от отсутствующего отца, теплыми выдохшимися «Ессентуками», свободой от филфака-мамы-времени-матки-парабол. И хлебом. Хрустом горбушек, рвущейся ржаной мякоткой (и чтобы непременно с арбузом). Перинным пшеничным. Кружевом лаваша. Санин запах хотелось потрогать – самой кромочкой пальчиков, чтобы не порвать ненароком.
Вместо точки в тетради нарисовалась запятая.
Одно перочинное сердце и десять спазмов спустя случился звонок. Гогот, и снова пот, и шуршание, и.
Лизонька ждала долго, долго. И вставала аккуратно, аккуратно.
И все равно – вата не спасла, и трусики не спасли. И отчетливо, отчетливо расползалось по крахмаленому платью позорное кровавое пятно. Лизонька пунцовела и тряслась. Саня смотрел на подол.
Если Саня и знал что-то о красоте раньше – то сейчас подумал, что вовсе ничего и не знал. У Лизоньки была кровь на белых ляжках и розовая-розовая шея. Как никогда захотелось пришиться своей пустотой к Лизонькиной пустоте.
Но вместо этого Саня стащил с себя напрочь пропотевший олимпос и повязал на Лизонькину талию. На ощупь это было колюче и