Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Адрес тот же. Неделя. Без глупостей.»
— Опять он… — пробормотал Артём, устало выдохнул, оглянулся на спящих. — Неделя… Как будто я доживу до этой недели.
За стеной раздался кашель, тяжёлый, будто скребли гвоздём по фанере, потом голос Степана Игнатьевича, у которого всегда был повод подозревать всех подряд:
— Опять кто-то ночью ходил…
Из другой комнаты донёсся второй голос — женский, уставший, с хрипотцой:
— Может, крысы?
— Крысы, да… с сапогами, — глухо, почти обиженно ответил Степан.
Артём напрягся, привычно проверил — не торчит ли что-то лишнее на комоде, сунул записку внутрь, прикрыл крышкой, словно всё это — только сон, только случайность. Подошёл к окну. Иней тонкой паутиной заполз по стеклу, за окном снег сыпался лениво, не спеша, будто проверяя, все ли спрятались по своим углам и не вышел ли кто за порог без документов, без алиби, без настоящего имени.
— Всё хорошо, — сказал Артём, тихо, почти шёпотом, чтобы не разбудить страх, что ещё бродил под кожей. Больше себе, чем комнате. — Всё спокойно.
Женя неуверенно шевельнулся под одеялом, заморгал, вытащил руку из-под подбородка.
— Дядя Артём?.. Уже утро?
— Утро. Спи ещё, — ответил Артём, мягко, стараясь придать голосу ту обычную усталость, что бывает после ночного дежурства.
— Ты вчера ушёл куда-то… — Женя поискал взглядом его лицо, будто хотел что-то уточнить, но стеснялся.
— Работа, — быстро бросил Артём, не давая паузе затянуться. — Вызвали.
— Ночью?
— Да.
— Степан говорил, что ты шуршал, — Женя смотрел внимательно, как будто проверял: не врёт ли взрослый, не попал ли он в новый, ещё не изученный мир.
— Он всё слышит, — Артём усмехнулся, стараясь сделать это легко, привычно. — У него уши, как у совы.
Женя на миг замолчал, изучая его — глаза серьёзные, слишком взрослые для такого возраста. Лицо ещё мягкое, детское, но в взгляде уже тень недоверия, как у того, кто слишком часто слышал объяснения, которых никто не просил.
В комнате пахло ночной золью, простынями и молчанием, в котором каждый пытался прятать своё. За окном хрустел снег, медленно полз свет — серый, неуверенный, как будто этот день тоже не был до конца уверен, стоит ли ему начинаться.
— А ты не врёшь? — Женя спросил это так, будто в этом вопросе был весь его опыт ночей, когда взрослые исчезали куда-то в темноту, а потом возвращались другими.
Артём помедлил. На секунду в комнате стало так тихо, что слышно, как потрескивает подоконник, как за окном оседает иней.
— Нет, — сказал он наконец, сел рядом, аккуратно потрепал мальчика по голове, чувствуя, как тот слабо улыбается, но не до конца верит. — Просто… всё сложно сейчас, Жень. Иногда слишком сложно.
Женя снова посмотрел на него пристально, в его взгляде была осторожная взрослость, которой не бывает у восьмилетних.
— Ты устал, — тихо заметил он, не отводя взгляда. — У тебя глаза, как у папы были. Когда он ночью хлеб таскал.
— Не говори так, — Артём сглотнул, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Ешь потом, что я сварю. И никому — понял?
Женя кивнул, взгляд у него стал серьёзным, будто он понял всё важное сразу.
В этот момент Боря во сне закашлялся, перевернулся на другой бок, укрывшись выше.
— Ему лучше, — сказал Артём, поглаживая Женины волосы. — Уже не хрипит так, слышишь?
— Это потому что ты врач? — спросил Женя, тихо, почти шёпотом.
— Наверное, — выдохнул Артём, почувствовав в груди усталую теплоту.
— А где ты учился быть врачом? — Женя прищурился, будто пытался заглянуть сквозь него, туда, где хранятся все взрослые секреты.
Артём замер. Молчание повисло между ними, как густой иней на стекле. За окном снежная крупа цеплялась за раму, в комнате пахло детскими простынями, недогоревшим углём и чем-то тревожным, что невозможно назвать вслух.
— В Воронеже, — тихо ответил Артём, поглаживая пальцами одеяло на краю кровати.
Он смотрел на Женю, ловя в его лице едва уловимые черты упрямства, усталости и какого-то робкого любопытства, будто мальчик пытался удержать его в разговоре, чтобы не остаться одному среди этого большого, равнодушного мира.
— А где это? — спросил Женя, с трудом открывая глаза. В его голосе проскальзывала настоящая детская простота, с оттенком тоски по чему-то далёкому и тёплому.
— Далеко, — ответил Артём. — Очень далеко отсюда. За лесами, за реками… Там, где улицы другие, а снег ложится по-другому.
Женя на мгновение задумался, всматриваясь в потолок, будто пытался представить себе этот далёкий город, которого никогда не видел.
— Там тепло? — спросил он, шёпотом, словно боялся, что ответ нарушит хрупкое равновесие сна.
— Бывает, — кивнул Артём, в голосе его прозвучала почти незаметная грусть. — Иногда весной, когда всё расцветает. А бывает, и зимой не так холодно, как здесь.
— А у нас холодно, — тихо сказал Женя, снова укутываясь в одеяло и прикрывая глаза, будто хотел спрятаться от всех зим, которые когда-либо видел.
Артём осторожно поднялся, чтобы не тревожить мальчика, и вернулся к печи. Огонь внутри уже давно угас, осталась лишь кучка пепла да пара темнеющих углей, от которых поднимался едва различимый дымок. В комнате стало ещё тише, словно даже воздух боялся шелохнуться.
Он сел у печи, прислушиваясь к дыханию спящих детей, и достал из кармана старую, поцарапанную ручку — ту самую, что протянул ему Пётр Егорович, когда велел писать биографию. Артём долго вертел её в пальцах, разглядывал потёртую поверхность, чувствовал подушечками неровности, как будто искал в этом предмете опору, якорь в чужой жизни.
Перед глазами медленно всплывали слова, записанные ночью: строчки биографии, которые он вынужден был выдумать, имена, даты, названия деревень, всё — не своё, вырезанное из воздуха, из страха, из необходимости выжить.
«Теперь я — не я, — пронеслось у него в голове, отчётливо, как голос внутри пустой церкви. — Сын фельдшера из-под Пскова. Сирота. Всё ложь. Даже чернила чужие».
Он смотрел на ручку, словно пытался увидеть в ней свой прежний смысл, свою прежнюю историю, но находил только усталость и какую-то тяжёлую обречённость.
За стеной вдруг снова