Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кроме отношения к моим методам, — пробормотал Дмитрий.
— Они не методы. Это сериал. Причём не самый удачный.
Он молча шёл рядом, сжав записку в кулаке.
«Когда-нибудь я докажу, что был прав. И она это увидит. Или хотя бы не скажет "я же говорила"».
Марина тоже молчала.
«Когда-нибудь он научится думать до, а не после. Или хотя бы перестанет позорить методичный подход».
Зал снова затих. За спиной остался Пётр, ложная улика, и афиша Людмилы П.
Вечер в комнате у бабы Нюры наступал, как старшая комсомолка на собрание — громко, без предупреждения и с лёгким запахом уксуса. За окном двор затаился: ни детских криков, ни гудков «Жигулей», только редкое «бух» крышки мусоропровода да лязг кастрюль с третьего этажа, где баба Валя снова ругалась с зятем.
Внутри царила советская тишина. Та, что не успокаивает, а звенит в ушах, как на пионерском сборе, где забыл выучить устав.
На столе — коробка с вещдоками. Кассеты, записка Петра, блокнот Марины, в котором строчка «Виктор — завмаг, подсобка, ночь» была подчеркнута трижды и обведена, как стратегическая точка наступления. Рядом — гранёный стакан с остатками компота, давно остывшего, как чувства между супругами после совместного шпионского провала.
Марина сидела, уткнувшись в блокнот. Платок снова сполз, как мораль в идеологическом докладе. Плечи напряжены, губы поджаты.
— В следующий раз я пойду одна, — пробормотала она, не поднимая глаз. — Без улик, но с достоинством.
Дмитрий стоял у окна, теребя кепку. Взгляд бегал по тёмному двору — будто он пытался найти в нём хоть одного адекватного союзника. Не нашёл.
— Это была зацепка, — пробурчал он. — Просто не та. Ошибки — часть процесса. Даже у Штирлица.
— У Штирлица не было тебя. И телевизора с характером.
Он хотел было что-то сказать, но в этот момент это случилось.
Щёлк.
Глухой звук. Как будто кто-то в телевизоре «Рекорд» — вон в углу, под ковром с оленями — дёрнул тумблер. И он, черт побери, включился. Сам. Без руки, без команды, без электроники из будущего.
Экран мигнул. Рябь. Бело-чёрные полосы. А потом — они.
Марина затаила дыхание. Дмитрий застыл.
На экране — свадьба. Их свадьба. 2010 год. Москва. Дмитрий в нелепом галстуке, Марина в платье, которое она тогда называла «слишком пышным, но мама настояла». Танец. Марина смеётся, он кружит её, а в фоне — «Синяя вечность».
Марина медленно повернулась к экрану, как будто телевизор только что окликнул её голосом из сердца.
— Это… — голос сорвался. — Это не может быть.
Дмитрий не отрывал взгляда.
— Это... монтаж? Или... Я точно не брал с собой флешку. Хотя флешек тут всё равно нет.
— Это было в двадцать десятом, — она встала. — Вон ты, танцуешь, будто у тебя не два левых, а три.
— А ты — улыбаешься. Я даже забыл, как ты умеешь.
Он подошёл ближе, машинально поправляя галстук, который внезапно стал казаться слишком тугим. Экран мигнул, и кадр сменился: поцелуй. Марина отвела взгляд.
— Это не время для сантиментов. Нам надо обсуждать Виктора. Подсобку. Расписание дома культуры. А не… это.
— А может, телевизор что-то хочет сказать, — Дмитрий улыбнулся, но взгляд оставался серьёзным. — Может, он типа режиссёр. Ностальгирует за нас. Или за СССР.
— Если он начнёт показывать роды моего племянника, я разбью его авоськой.
— А если покажет, как я ночевал на диване после того, как забыл годовщину?
— Тогда я поставлю рядом иконостас и свечку.
Они оба засмеялись. Неловко. Слишком по-человечески. Телевизор замер, изображение застыло на кадре, где Марина держит в руках букет, глядя в камеру с той самой, давно забытой нежностью.
Марина подошла к столу, взяла записку Петра. Повернула к себе. Цифры «2-4-6» всё так же ничего не значили.
— Мы отвлеклись. Телевизор — не улика. Или улика не та. А Виктор — там. С ключами. С ящиками.
— Я все равно думаю, что телевизор за нас. Он дал нам паузу. Напомнил, зачем мы вообще когда-то были «мы».
— «Мы» сейчас — это два идиота, застрявших в ковровом аду с призрачным приёмником. Возвращайся в реальность, Дима. Тут пахнет нафталином и провалом.
Он кивнул.
— Но всё равно… — взгляд его был устремлён на экран. — Я бы не прочь снова станцевать с тобой. Даже под «Синюю вечность». Даже в этой реальности.
Она не ответила. Просто молча спрятала записку в коробку и закрыла её. Плотно. Как эмоции. Как память.
— Завтра — дом культуры. С утра. Подсобка. Без импровизаций. Без кодов. Только факты.
— Только факты, — повторил он. — Но если телевизор завтра включит «Кино», я поверю в чудо.
— Если он включит «Кино», я вызову электрика. И психиатра. Для тебя.
Телевизор замер. Свет луны ложился на ковёр с оленями, делая его похожим на иллюстрацию к сказке. Брежнев со стены молчал, но в этот вечер его лицо казалось чуть менее суровым.
Где-то глубоко в советской ночи реальность треснула. И из трещины выглянуло прошлое — тёплое, странное и, возможно, всё ещё живое.
Глава 14: Автобус и авоськи
Утро 18 августа 1979 года началось с привычной для московского утра тесноты. Автобус «ЛиАЗ» полз по улице с характерным для советских дорог рычанием мотора, перемежающимся пронзительным скрипом тормозов. Салон был переполнен — плечо к плечу, как в консервной банке, стояли люди: женщины с авоськами, в которых лежали баночки сгущёнки, кильки и немудрящие товары, мужчины в кепках, сжимающие в руках карты или газеты, стараясь не попасть под чужие локти. Запотевшие окна и пластиковые сиденья, обитые потёртым дерматином, излучали духоту и запах бензина, который слепо сливался с химическим запахом дешёвого одеколона и пота. Повседневность этого автобуса была так жестка и реальна, что казалось — он сам, как этот мир, не имеет ни начала, ни конца.
Марина стояла в самом центре, пытаясь удержать равновесие. Авоська с коробкой вещдоков, которую она держала в одной руке, уже начинала её беспокоить — она сжимала её так, будто от этого зависело что-то важное. Платок, сползший на плечо, мешал, но Марина не двигалась — не хотела вызывать дополнительное внимание.
«Это не автобус, это консервная банка с людьми, и я теперь часть этого безумного механизма», — думала она, не в силах отвести взгляд от двигающихся перед ней лиц.
Дмитрий