Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе, Николай Васильевич, не о смерти думать надо, а о том, как далее свое поприще продолжать. Вникни, какой занятный сюжетец я для тебя припас. История как раз в твоем духе. Недели за две до масленой открываю я «Инвалид» и в списках приезжающих и отъезжающих, не знаю уж почему, замечаю майора Штанова, который прибыл из Москвы в Калугу. Через день там же сообщение, что Штанов поехал в Орел. Из Орла он отправился в Тулу, оттуда опять в Москву, а из Москвы в Санкт-Петербург, где не задержался и вернулся в Москву, чтобы туг же снова проехать через Калугу и Орел и позавчера оказаться в Туле. Представляешь, двадцать дней в бесконечной дороге?! Да это на Чичикова твоего похоже!
— Да... рыщет Штанов. Это по души таких, как я... по мою душу.
— Помилуй! Да какая же связь между твоей душой и перемещениями этого Штанова? Я просто рассказал тебе сюжет...
— Нет, ты не понимаешь!.. Вы меня считаете сумасшедшим, но это не так. Я вижу лучше вас...
— Ну что ты, Николай Васильевич, кому может прийти в голову считать тебя сумасшедшим?! — изобразил удивление Шевырев, но получилось фальшиво, и он замялся, не зная, что сказать дальше.
— Все вы врете, — сказал Гоголь. — А вот он, — снова последовал жест за спину, — хотя и страшен, но всегда говорит правду... Прости, Степан Петрович, я устал и хочу отдохнуть. После договорим...
И опять в его сознании случился провал, потому что Шевырев исчез, будто и не сидел только что перед ним, а сам он уже стоял, одетый в шинель, и прислушивался к тому, что происходит за дверью. Наконец он решился выглянуть и, не обнаружив никого, живо, насколько позволяли нетвердые ноги, поспешил к выходу. На счастье, тут же подвернулся извозчик, из саней которого выскочил и в мгновение ока пропал какой-то военный. Гоголь сел в сани, принял любимую позу, утопив голову в воротник шинели. Зеленоглазый пристроился чуть позади него, у плеча...
— Барин, барин!.. Куда ехать, барин? — вывел его из забытья извозчик, и Гоголь понял, что обращается он к нему уже не первый раз.
— К Преображенской больнице поезжай, — сказал он тихо и еще тише, как бы про себя, добавил: — Кого это ты вез только что?
— Чего изволите, барин? — обернулся извозчик, подождал немного и, не получив ответа, сказал: — Мигом домчу! Пошла, родимая! — Он несильно, для вида, зацепил кнутом лошадиный круп.
В посещении больницы для умалишенных, если принять во внимание простую мысль, не было ничего странного. Давно стоило показаться какому-нибудь доктору, который его не знает и прежде не наблюдал, и получить в пику другим докторам уверения в своем душевном здоровье.
Однако на подъезде к больнице решимость иссякла. Он велел извозчику подождать, вылез из саней и долго ходил взад-вперед по снегу, будто не находя сил войти в ворота. Когда же он повернулся обратно к саням, обрывок разговора двух прохожих, всего-то одно слово, случайно долетевшее до ушей, заставило его судорожно развернуться и пересечь ворота. Слово это было «Корейша». «Да он-то и нужен мне!» — полыхнуло в голове Гоголя.
В прежние времена он премного шутил над дамами, ездившими к юродивому. Но и тогда словно скрадывал смехом прикосновение к тайне. Судьба Корейши была замечательна; она вполне могла бы стать судьбой Хомы Брута, не взгляни тот на страшного Вия и останься жив. Иван Яковлевич тоже учился в семинарии и даже закончил ее, но потом одолела его падучая, стал он слышать голоса — по их призыву бросил дом, облачился в вериги и пустился в пешие странствия. Слух о его пророческом даре бежал перед ним; поговаривали тогда, что немало влиятельных особ узнали от Ивана Яковлевича картины своей будущей жизни.
Известность его достигла Москвы и Санкт-Петербурга, она же его и сгубила. Некий вельможа, чье имя даже произнести боязно вслух, когда исполнилось предсказанное ему Корейшей несчастье, обвинил прорицателя в наведении порчи. Корейша был схвачен, закован в кандалы и помещен от греха подальше в Преображенскую больницу, а там за буйный нрав угодил на цепь в сырой подвал. Так бы и сгнил, да помешали сторожа, увидевшие в нем источник приработка; за плату проникал к Корейше всякий, и вышло так, что слава юродивого в заточении не ослабла, а, наоборот, возросла. Тогда спохватилось больничное начальство. Корейшу сняли с цени и устроили в приличной палате; с его же посетителей стали брать за вход по двадцать копеек на нужды больницы.
Перед подъездом больницы Гоголь миновал бабок, повязанных платками крест-накрест, и, уже взойдя на ступеньки, обернулся и спросил у них:
— Как Корейшу найти?
— Сюда, сюда, батюшка, — отозвались сразу несколько голосов.
Он пошел по пропахшему карболкой коридору за какой-то женщиной и оказался перед входом в палату, сунул провожатой пятак и бросил в стоящий здесь же ящик двадцать копеек.
— Что, прямо так и входить? — спросил у санитара, стоящего при ящике.
— Входите, барин, входите, — почему-то с ухмылкой отвечал санитар.
Гоголь толкнул дверь и обнаружил за ней небольшое, ограниченное решеткой пространство. За решеткой на неубранной постели сидел спиной к нему сухопарый мужчина в несвежем желто-белом полосатом халате. Сбоку кровати стоял больничный мужик с равнодушным лицом. Человек в халате медленно повернул голову в его сторону и замер в неудобной позе. Так они смотрели некоторое время один на другого.
— Что... будет... дальше? — наконец спросил Гоголь.
Корейша обхватил себя руками за плечи, подвигал лопатками, мяукнул и выкрикнул высоким голосом:
— Ты кошку утопил!
Гоголь отшатнулся. То детское воспоминание, от которого он сумел уйти ночью, враз настигло его.
...Сумерки. Мерно стучит маятник. Родители и нянька куда-то исчезли. Он сидит в углу дивана, слышит слабое постукивание когтей о половицы и замечает, что к нему крадется кошка. Что-то недоброе в ее зеленых глазах. «Киса, киса, не надо!..» — просит он, в ужасе забирается на диван с ногами и прижимается спиной к стене. Кошка запрыгивает следом. И тогда он, содрогаясь от страха и отвращения, хватает ее под живот и бежит во двор, к пруду, не замечая, как извивается она и царапает его руку. Бросает ее в воду, хватает шест и отталкивает, отталкивает ее от берега — до тех пор, пока по воде не разбегутся последние круги. А потом бросается в пруд, извлекает на свет Божий кошачий