Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Это знак, умру скоро». — решил он и начал действовать чересчур энергично для своего болезненного состояния, но это имело объяснение: к смерти надлежало подготовиться, а времени оставалось мало. Взял вычищенный мальчиком сюртук, да, обнаружив приставший к рукаву волосок, отбросит в угол. Потребовал подать другой, и вышло так, что оделся в тот самый, в котором был во сне. А кроме того, надел светло-голубые панталоны и бархатную жилетку в желтых мушках по темно-зеленому полю, которую Петр Чаадаев — тоже, как и он, объявленный сумасшедшим! — как-то сравнил с лягушачьей шкуркой. Гоголю это донесли общие знакомые, и ездить к Чаадаеву он перестал.
Одевание утомило его, но он решил не давать себе роздыха. Послал за приходским священником, потом к профессору словесности Степану Петровичу Шевыреву, с давних пор выбранному в душеприказчики, и, наконец, попросил позвать графа Толстого, чтобы отдать распоряжения насчет бумаг. Зеленоглазый человечек все это время прятался за диваном и молча наблюдал за его действиями. Только сейчас Гоголь неожиданно понял, что у зеленоглазого нет лица. То и страшно, что глаза были, а лица не было.
— Вот, Александр Петрович, умираю, — сказал он Толстому, едва тот показался на пороге. — Зябну, кровь не греет совсем...
— Полноте, Николай Васильевич! — всплеснул руками Толстой- — Вы выглядите бодро и всех нас еще переживете. Это все ваша мнительность.
— Ежели будет угодно Богу, чтоб я жил, буду жив, — сказал Гоголь сухо. — Но пока я бы не хотел зря терять время. Я чувствую, что моя смерть рядом, и вижу необходимость сделать распоряжения. Пожалуйста... в шкафу портфель, в нем тетради. Возьмите их и спрячьте у себя. Второй том «Мертвых душ» отдайте, когда умру, Шевыреву, все остальное митрополиту Филарету.
— Исполнить вашу просьбу — значит подтвердить ваши опасения, а мне, право же, делать этого не хочется. Что же до вашего состояния, то есть способ вас взбодрить. В Москве появился замечательный магнетизер, и я уже договорился...
— Ах, оставьте... Вы противоречите себе: то говорите, что я бодр, то предлагаете взбодрить меня посредством пассов. — Гоголь опустил подбородок на грудь. — Итак, вы решительно не желаете пойти навстречу моей просьбе?
— Я не возьму ваши тетради. Вы вполне здоровы, и в том нет надобности.
— Жаль... ну да ладно. На меня находят часы, в которые все это хочется сжечь. Когда я впервые сжег второй том{109}, я благодарил Бога за то, что он дал мне силу сделать это, но теперь мне кажется, что Бог здесь ни при чем... Боюсь, лукавый опять меня попутает. Обещайте хоть, что по смерти моей распорядитесь моими бумагами, как должно. Митрополит Филарет сам решит, что следует печатать... Обещаете, даете слово, что, как умру, все сразу заберете себе?
— Даю, хотя смысла не вижу...
— Мне этого достаточно...
Гоголь не помнил, что еще было сказано между ними, и словно забылся ненадолго; когда же очнулся, увидел перед собой священника. Встал с места и, сгорбившись, ткнулся тонким птичьим носом в сухую руку. Священник что-то сказал, но он, не слушая, сам стал говорить, что недавно приобщился святых тайн, но тем причастием недоволен и хочет причаститься снова, а кроме того, собороваться, ибо видел себя во сне мертвым, слышал какие-то голоса и не сомневается, что это — знак. Священник ответил размеренным гулким голосом, но Гоголь опять не услышал его, потому что привиделся ему на этом самом месте проповедник отец Матвей Константиновский, приезжавший в первые дни масленицы из Ржева; отец Матвей, аскет и образец благочестия, и прежде был ему лучшим собеседником, теперь же, когда религиозные разговоры особенно ложились на сердце, Гоголь слушал его, по библейскому выражению, с отверстыми устами.
В эту встречу разговор у них вышел неожиданный.
— Я страшусь смерти, — сказал Гоголь и поправился: — Я боюсь умереть неподготовленным... как умер Пушкин, и хотел бы просить вас, святой отец, подготовить меня к христианской непостыдной кончине.
— Да, подготовка вам нужна. В вас есть внутренняя нечистота.
— Какая же?
— Вот вы затворили о Пушкине, а он был грешник и язычник. И если говорить об очищении, то и от Пушкина следовало бы очиститься.
— Что вы имеете в виду? Это...
Гоголь запнулся.
— Ну, говорите, говорите! — потребовал отец Матвей. — Впрочем, я и так знаю, что вы думаете, но опасаетесь высказать. Пушкин поэт был хороший, тут возразить нечего, но христианин плохой — туг, думаю, тоже спорить не о чем. И второе перевешивает первое. Я дело вам говорю, когда призываю отречься от него, — в нем много мерзкого было.
— Всякий из мирян по сто раз на день то подлец, то праведник.
— То-то и оно. Однако худо, когда праведник оказывается побеждаем. Вы остались недовольны тем, что я сказал, но врача не обвиняют, когда он по серьезности болезни прописывает больному сильные лекарства. А вам, Николай Васильевич, врач необходим. В вас чувствуется нравственная утомленность. Имя вашей болезни — сомнение, а корень ее зиждется в гордыне. Вы возносите молитву и сомневаетесь. Разве не так?
— Так... — Гоголь понурил голову.
— Тогда вы меня поймете, и слова мои не покажутся вам странными. Коли вы не готовы отречься от Пушкина, то и мечтать не следует, чтобы воскреснуть к новой жизни. И заметьте, дело не в Пушкине, я взял его для гримера — как некий символ...
— Чтобы воскреснуть, прежде нужно умереть, — прошептал Гоголь и понял, что обращается вовсе не к отцу Матвею, а к приходскому священнику: — Простите, святой отец, простите великодушию... я к соборованию не готов еще!
И — показалось ему — почти сразу на месте священника возник Степан Петрович Шевырев. Видимо предупрежденный Толстым, он заговорил о цветущем внешнем виде Гоголя, но тот прервал его невпопад:
— Цвет лица землистый у меня — это точно. Руки холодеют, и пальцы распухли... Чувствую: зовут меня... — Гоголь сделал неопределенный жест за спину, где прятался зеленоглазый. — Срок мой скоро, и собираться надо...
Он подводил к тому, чтобы дать распоряжение о «Мертвых душах», но Шевырев