Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На тяжелом конверте красовалась личная сургучная печать Екатерины Алексеевны.
Я уединилась в своем будуаре и с трепетом сломала сургуч. Письмо было написано ее характерным, размашистым почерком. Я ожидала увидеть строгие инструкции или холодные наставления, но послание оказалось поразительно теплым, почти дружественным — и оттого весьма странным.
Императрица, всегда державшая поистине монаршую дистанцию, писала так, словно подводила итоги. «Моя милая графиня Анна, — гласили ровные строки. — Монархам редко выпадает роскошь видеть истинную, не купленную преданность. Ваш супруг служил мне верой и правдой долгие годы, а вы стали для него достойнейшей опорой вдали от Родины. Времена меняются, мой век клонится к закату, и я хочу успеть отдать долги тем, чья верность не вызывала у меня сомнений...»
К этому странному, философскому письму прилагался второй, плотный казенный конверт. Вскрыв его, я пробежала глазами по строкам официального текста, и мое сердце радостно замерло.
Это был Императорский указ. Указ о полном помиловании Андрея Петровича Воронцова — родного брата моего мужа. Того самого брата, который попал в опалу и с тысяча семьсот шестьдесят третьего года жил в глухой, безнадежной ссылке в заснеженном Тобольске. Государыня возвращала ему титулы, права и дозволяла вернуться в столицу.
Схватив бумагу, я буквально ворвалась в кабинет Василия Петровича.
Граф стоял у окна, заложив руки за спину.
— Василий Петрович! — выдохнула я, подходя к нему и протягивая развернутый указ. — Прочтите это. Немедленно.
Он удивленно посмотрел на мое взволнованное лицо, взял плотный лист и опустил глаза на текст.
Я смотрела, как этот железный человек, старый гвардеец, искусный дипломат, не дрогнувший ни перед якобинским террором, ни перед гневом королей, внезапно замирает. Его лицо побледнело. Руки, державшие спасительную бумагу, мелко, неконтролируемо задрожали. Он читал указ снова и снова, словно не веря собственным глазам. Тридцать с лишним лет разлуки, боли и невозможности помочь родному брату — всё это было перечеркнуто одним росчерком императорского пера.
По щекам Василия Петровича покатились слезы. Он даже не пытался их скрыть.
— Боже мой... Андрей... Мой брат, — прошептал он срывающимся, глухим голосом, благоговейно прижимая указ к груди. Он поднял на меня блестящие от слез глаза, полные абсолютного, безграничного счастья. — Анна... Это самая лучшая награда!
Я подошла к нему вплотную и слабо, с лукавой нежностью улыбнулась.
— Самая лучшая? — с легкой, притворной обидой переспросила я, заглядывая в его лицо.
Граф бережно положил бесценный указ на стол. В следующее мгновение он привлек меня к себе, обнимая так крепко и трепетно, словно я была его величайшим сокровищем на земле.
— Нет, душа моя, — его голос зазвучал мягко и глубоко, обволакивая меня теплом. Он нежно поцеловал меня в макушку. — Ты — мой самый драгоценный приз от государыни. А это... это просто чудо.
глава седьмая
Глава 7: Кардинал с душой язычника
Неаполитанская осень тысяча семьсот девяносто пятого года принесла с собой долгожданную прохладу и оживление в светских салонах. Однако шумные балы королевы Каролины и скандальные приемы леди Гамильтон всё больше утомляли Василия Петровича. Ему, человеку глубочайшего интеллекта и тонкого вкуса, отчаянно не хватало в Неаполе того, что он имел в Париже в лице Талейрана — равного по силе собеседника.
И он его нашел. В весьма неожиданном обличии.
В тот вечер наша малая столовая была освещена лишь мягким светом свечей в серебряных канделябрах. За столом, покрытым белоснежной дамастовой скатертью, сидели мы с мужем, а напротив нас, изящно покачивая в руке бокал с густым сицилийским вином, располагался наш гость.
Фабрицио Дионижи Руффо, кардинал Римско-католической церкви и интендант королевских владений в Сан-Леучо.
Ему было около пятидесяти лет. В отличие от многих прелатов, чьи лица лоснились от сытой монастырской жизни, Руффо был подтянут, жилист и обладал орлиным профилем. Его темные, пронзительные глаза светились острым, почти дьявольским умом. На нем не было парадного пурпура — лишь строгая черная сутана с едва заметной красной окантовкой, подчеркивающая его статус, но не кричащая о нем.
Слушая его бархатный, глубокий баритон, я ловила себя на мысли, что передо мной сидит кто угодно: блестящий дипломат, циничный философ, утонченный эстет, но только не служитель церкви.
— ...И поэтому, мой дорогой граф, я глубоко убежден, что главная ошибка французских так называемых «просветителей» состоит в их слепой вере в человеческую добродетель, — говорил Руффо, аккуратно отрезая кусочек выдержанного сыра. — Они разрушили Бастилию и сбросили кресты с соборов, надеясь, что из-под обломков чудесным образом выйдет новый, идеальный гражданин. Какая чудовищная наивность!
— Вы полагаете, что человек по природе своей порочен, Ваше Преосвященство? — поинтересовался Василий Петрович, с явным удовольствием поддерживая философский диспут.
Кардинал тонко, иронично улыбнулся.
— Я полагаю, граф, что человек по природе своей — животное. Умное, хитрое, но животное, которым движут страх и голод. Римские императоры понимали это блестяще. Они давали плебсу хлеб и зрелища, они строили акведуки и Колизеи, и плебс боготворил их, даже когда они творили немыслимые жестокости. А что предложили французам якобинцы? Философские трактаты и гильотину. Кровью сыт не будешь, а трактатами не согреешься в зимнюю стужу.
Василий Петрович одобрительно кивнул.
— Вы рассуждаете скорее как сенатор Древнего Рима, нежели как князь церкви, монсеньор.
Руффо тихо рассмеялся, отпивая вино. — О, не судите меня строго, граф. Моя сутана — это моя служба. Но моя душа, признаюсь вам как на духу, навсегда отдана античности. Христианство учит нас смирению и загробному спасению. Но языческий Рим... он учил нас тому, как строить империи здесь, на земле. И как управлять толпой.
Именно эта его страсть к античности и сблизила его с моим мужем. Кардинал Руффо оказался страстным коллекционером и знатоком древностей. Последние несколько часов они увлеченно, забыв обо всем на свете, обсуждали недавние находки в Геркулануме — римском городе, погибшем под пеплом Везувия. Они спорили о технике росписи амфор, о составе римского бетона и о том, как именно были устроены термы при императоре Тите.
Я сидела молча, слушая их блестящую, пересыпанную латинскими цитатами беседу, и чувствовала, как по моей спине медленно, неотвратимо ползет ледяной холодок.
Мой внутренний историк, мой проклятый суфлер из двадцать первого века, заботливо подсунул мне справку о человеке,