Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Князь Григорий Павлович Шаховской был человеком старой закалки. Ему было под шестьдесят, но он держался прямо, носил сюртук по последней моде (темно-синий, от лучшего портного на Невском, пятьдесят рублей за пошив) и не позволял себе ни седины в волосах (подкрашивал хной), ни расслабленности в манерах. Он служил в Коллегии иностранных дел — с недавнего времени министерстве — и имел чин действительного статского советника, что приравнивалось к генеральскому. Его уважали, к его мнению прислушивались, но он никогда не был в ближнем кругу императрицы-матери. И это, возможно, спасло его — или, наоборот, сделало уязвимым.
Сегодня утром его вызвала сама Мария Федоровна.
Он поехал во дворец, думая, что речь пойдет о делах — может быть, о каком-то дипломатическом поручении, о поездке в Вену или о торговом договоре с Англией. Но разговор пошел совсем о другом.
Вдовствующая императрица приняла его в своей личной гостиной — комнате с тяжелыми бордовыми портьерами, множеством икон в золотых окладах и запахом сушеных трав, который смешивался с ароматом ладана. Она сидела в кресле, прямая, как статуя, смотрела своими острыми, ничего не упускающими глазами — глазами, которые видели смерть мужа, воцарение сына и Наполеона, спалившего Москву.
— Князь, — сказала она после обмена любезностями, — я хочу поговорить с вами о вашей дочери.
Князь Григорий внутренне напрягся, но внешне сохранил спокойствие. Только пальцы, лежавшие на колене, чуть сжались.
— О Анастасии, ваше величество?
— Да. Она — прекрасная фрейлина, умная, воспитанная. Императрица Елизавета Алексеевна очень ценит ее. Я тоже ценю.
— Мне приятно это слышать, ваше величество.
— Однако, — Мария Федоровна сделала паузу, взяла с подноса чашку с чаем, отпила глоток и поставила обратно. Звякнул фарфор. — Ее присутствие при дворе в данный момент... нежелательно.
Князь Григорий почувствовал, как холод пробежал по спине, будто кто-то открыл окно в январскую стужу.
— Нежелательно? — переспросил он, стараясь, чтобы голос не дрогнул. — Простите, ваше величество, я не совсем понимаю.
— Я буду говорить прямо, — сказала императрица-мать, и ее голос зазвенел сталью. — Великий князь Николай Павлович... замечает вашу дочь. Чаще, чем следовало бы. Вы понимаете, о чем я?
Князь Григорий молчал. Он понимал. И ему становилось страшно — по-настоящему, глубоко, так, как не было страшно даже в двенадцатом году, когда французы шли на Москву.
— Предстоящая помолвка с прусской принцессой — дело государственной важности, — продолжала Мария Федоровна, понижая голос до доверительного шепота, от которого делалось еще жутче. — Ничто не должно омрачить этот союз. Никакие слухи, никакие сплетни, никакие... лишние взгляды. Поэтому я считаю, что вашей дочери будет полезно отдохнуть от придворной жизни. Съездить в имение, проветриться. До завершения брачных переговоров.
— На сколько? — спросил князь Григорий, чувствуя, как горло перехватывает, будто он проглотил колючку.
— На неопределенный срок, — ответила императрица-мать. — Мы дадим знать, когда она сможет вернуться.
Она не сказала «опала». Она сказала «отдохнуть». Но князь Григорий знал, что это одно и то же. Он видел, как «отдыхали» другие фрейлины, которых отправляли в деревню, — некоторые не возвращались годами, а некоторые не возвращались никогда.
Он поклонился, поблагодарил за заботу и вышел. В коридоре он остановился, прижался лбом к холодной стене — мраморной, с золотыми прожилками, — и закрыл глаза. Он был в ярости — на себя, на императрицу-мать, на эту несправедливость. Но он был бессилен.
Вернувшись домой, он заперся в кабинете и не выходил несколько часов. Княгиня Елена, его жена, тихо постучалась, вошла, села напротив. Ее лицо было бледным, руки дрожали.
— Что сказала императрица? — спросила она, хотя уже догадывалась.
— Настя должна уехать, — сказал он глухо, не глядя на жену. — В имение. На неопределенный срок.
— За что?
— За то, что великий князь смотрит на нее. Не она на него — он на нее. Но виновата, как всегда, женщина.
Княгиня Елена побледнела еще сильнее и схватилась за спинку стула.
— Это несправедливо.
— Я знаю. Но мы не можем ослушаться. Если мы ослушаемся, хуже будет всем. Насте, нам, Сергею. Императрица-мать не прощает неповиновения. Ты помнишь, что было с князем Завадским, когда он отказался выдать дочь за нужного жениха? Ссылка в Сибирь. Имущество конфисковано.
Они сидели молча, глядя друг на друга. В комнате было тихо, только часы с кукушкой тикали на стене и где-то на кухне звенела посуда.
— Когда? — спросила княгиня Елена.
— Чем скорее, тем лучше. Скажем, через неделю. Для вида — будто она сама решила отдохнуть.
— А как же двор? Что скажут?
— Скажут, что она устала. Что у нее слабое здоровье. Что доктор прописал деревенский воздух. Люди поверят. Или сделают вид, что поверили.
Княгиня Елена заплакала — тихо, вытирая слезы кончиком платка. Князь Григорий обнял ее за плечи, но ничего не сказал. Утешать было нечем.
Вечером того же дня князь Григорий вызвал Анастасию в кабинет.
Она вошла, чувствуя недоброе. Отец сидел за столом, перед ним лежали бумаги, но он не смотрел на них. Он смотрел на нее — серьезно, даже сурово, но в глазах его стояла боль, которую он не мог скрыть.
— Садись, Настя, — сказал он, указывая на стул.
Она села, сложила руки на коленях. В кабинете пахло табаком и старыми книгами — запах, который она помнила с детства.
— Ты должна уехать, — сказал он без предисловий. — В имение. На время.
Анастасия почувствовала, как земля уходит из-под ног. Она ожидала чего-то подобного — но услышать это было все равно что удар под дых.
— Зачем? — спросила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Что случилось?
— Ничего. Просто так нужно. Ты устала, тебе надо отдохнуть. Сезон был трудным.
— Это приказ? — спросила она, глядя отцу прямо в глаза. — Императрицы?
Отец помолчал. Потом сказал, и каждое слово давалось ему с трудом:
— Это просьба. Которую мы не можем проигнорировать.
Анастасия поняла. Не сразу, но поняла. Это была опала. Завуалированная, прикрытая заботой, но опала. Ее выгоняют из дворца, как ненужную вещь, потому что она — помеха для помолвки.
— Из-за великого князя? — спросила она тихо, чувствуя, как внутри поднимается горечь, смешанная со злостью.
Отец не ответил. Но его молчание было красноречивее слов.
— Я не делала ничего дурного, — сказала она, и в голосе ее впервые за вечер прозвучали резкие ноты. — Я не искала его внимания. Я просто выполняла свои обязанности. Я стояла у колонны, как все. Я подняла платок, потому что он упал. И все.
— Я знаю, — сказал отец. — Но это не имеет значения. Имеет значение только то, что говорят. А говорят, что ты слишком заметна.