Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тим кивнул и послушно занялся уборкой. Костыль, без лишних слов, принялся укладывать неиспользованные травы обратно в свертки. Мышь собрала рассыпанную по верстаку мятную пыль и ссыпала в отдельный мешочек. Мне все больше нравилась эта девчонка, экономившая все до последней крупинки.
Я наблюдал за ними и думал о том, что полмесяца назад этих троих связывало только общее несчастье: голод, побои и страх. Они были не сплоченной командой, а всего лишь тремя отдельными существами, каждое из которых пыталось выживать в одиночку. Сейчас они двигались как единый сплоченный механизм. Но не потому, что я их заставил, а потому что они наконец-то поняли: вместе теплее, сытнее и безопаснее.
Константин Радомирский когда-то руководил сотней инженеров и алхимиков в лабораториях, занимавших целое крыло Императорского производственного корпуса. Сейчас у него было три подростка, самовар и горстка травяных горошин. И странное, незнакомое чувство, которое он не сразу распознал.
Гордость. Заслуженная гордость за троих сирот, которые наконец-то поверили в себя и начали свой путь наверх.
— Все, — удовлетворенно произнес я. — Хранить пилюли будем отдельно, по видам. Детские — в светлой тряпице, взрослые — в темной. Путать нельзя. Брать без моего ведома нельзя. Раздавать кому-то вне нашего круга тоже пока нельзя. Сначала испытываем на себе. Потом будем двигаться дальше.
— Хорошо, — в голос произнесли Тим с Мышью.
Костыль же просто кивнул.
— Тогда расходимся. На сегодня все.
Глава 4
Взрослую пилюлю я испытал на себе тем же вечером.
После отбоя, когда общая спальня затихла, насколько вообще может затихнуть комната, в которой на соломенных тюфяках лежат сорок с лишним детей, я достал из-под рубахи темную горошину. Она успела немного подсохнуть за несколько часов, стала слегка плотнее, но при этом была все еще мягкой на ощупь и чуть шершавой от мятной обвалки. Угольные крапины проступали на зеленовато-коричневой поверхности, как веснушки. Запах у пилюли был тяжелый, аптечный, с характерной хмелевой горчинкой. Он ударил в нос, стоило только поднести горошину к лицу.
Недолго думая, я положил ее на язык.
Первое, что я почувствовал, — это горечь. Резкая, глубокая, растекающаяся от корня языка к небу. Мед смягчал, но не убивал, а скорее обрамлял ее, как золотая оправа обрамляет темный камень. Потом пришла мята: холодная, свежая волна, постепенно перекрывшая горечь. Я разжевал горошину — она поддалась довольно легко — и запил глотком воды.
Вкус был вполне терпимый. Портовый грузчик проглотит не поморщившись. И это было хорошо.
Потом я лег, закрыл глаза и стал ждать.
Первые десять минут ничего не происходило. Я считал удары сердца, отслеживал дыхание, прислушивался к телу. Константин Радомирский проводил сотни подобных опытов с куда более опасными веществами. Он знал, что малейшая нетерпеливость — злейший враг экспериментатора.
На пятнадцатой минуте я отметил первый характерный признак. Не сонливость, а, скорее, смену внутреннего ритма. Мысли, которые обычно метались в голове, как воробьи в клетке, начали замедляться. Не исчезать, нет. Просто слегка притормаживать. Как если бы кто-то мягко положил ладонь на маятник часов, не останавливая полностью, но мягко гася амплитуду.
К двадцатой минуте у меня потяжелели веки. Это произошло вполне естественно. Так, словно глаза сами решили, что смотреть больше не на что, и закрылись. Мышцы шеи расслабились. Я перестал сжимать челюсти. Плечи опустились. В груди, где обычно сидел тугой, привычный узел напряжения — тот самый, который не отпускал ни днем, ни ночью, с самого момента пробуждения в этом чужом, избитом теле, — стало тепло, словно от печки в хорошо протопленной комнате.
К тридцатой минуте я понял, что засыпаю. По-настоящему, глубоко, без обычного балансирования на грани, когда тело вроде бы проваливается в сон, а разум продолжает цепляться за бодрствование, как утопающий за край лодки. Сейчас этого не было. Был лишь плавный, мягкий спуск — как если бы кто-то нес меня по длинной, пологой лестнице вниз, в уютное и тихое место, где не было ни Семена, ни настоятеля, ни чистильщиков, ни канавы с мертвым телом.
Последнее, что я запомнил перед тем, как сознание окончательно погасло: рядом, на соседнем тюфяке, всхлипнул во сне кто-то из малых — тонко, жалобно, как котенок. Я это отчетливо услышал и последними крупицами сознания отметил, что не вырубился намертво. Значит, если что-то случится, то я среагирую и проснусь.
И это было хорошо. Именно так, как и задумано.
Проснулся я от удара доски о доску — дьячок колотил какой-то палкой по притолоке, поднимая спальню на утреннюю молитву. Похоже, Семена все-таки постепенно отводили от дел. Или же просто заменили на один день.
Я открыл глаза и несколько секунд лежал неподвижно, внимательно сканируя себя.
Голова была на удивление ясная. Никакой мути и тяжести. Никакого тумана и мерзкого ощущения, что тебя только что вытащили за ноги из колодца. Впервые за долгое время я почувствовал себя отдохнувшим. И с удовольствием попробовал это слово на вкус, потому что еще ни разу в этом новом теле не мог по-настоящему применить его к себе. Отдохнувшим. Да. Именно так.
Тело было расслабленным, но послушным. Я сжал и разжал кулак. Пошевелил пальцами ног. Все работало. Никакой заторможенности, никакой вялости. Поднявшись с нар, я с удовольствием потянулся. Спина, привычно ноющая от соломенного тюфяка, сегодня молчала.
Спал я, по моим подсчетам, часов шесть. Без перерывов, без пробуждений, без кошмаров. Впервые с тех пор, как душа Константина Радомирского рухнула в это тело, я проспал всю ночь целиком. Как нормальный, здоровый человек.
Работает. И еще как работает!
Я позволил себе три секунды тихого, немого торжества. Потом затолкал его подальше, натянул привычную маску забитого сироты и поплелся на молитву. Выделяться среди сонной, вялой толпы и привлекать к себе ненужное внимание я пока не хотел.
Завтрак — баланда с хлебом — проходил как обычно. Длинные столы, стук деревянных ложек, бубнеж дьячка, угрюмое молчание детей, которым в очередной раз не хватило ночи, чтобы отдохнуть. Я сидел на своем обычном месте, в конце стола, рядом с Тимом. Мышь — напротив, маленькая и тихая, как всегда. Ела она аккуратно, не поднимая глаз. Но я заметил, как она коротко и быстро взглянула на меня, когда я сел. Это был оценивающий взгляд. Мышь проверяла — жив ли я, цел ли, не позеленел ли.
Я едва заметно кивнул.