Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писарь проснулся, увидел меня за работой, удовлетворенно хмыкнул и неспеша удалился «до ветру», что на его языке означало — до обеда.
Я переписывал очередное прошение, когда услышал шум во дворе.
Сначала — голоса. Потом — стук копыт по мостовой. И елейный тенорок настоятеля. Похоже, инспекция подошла к концу, и он сейчас прощался с дорогой гостьей.
Я встал и посмотрел в окно.
То, что я увидел, заставило меня напрячься.
Афанасий, стоявший до этого у подножки кареты, сделал шаг в сторону, потянулся рукой к двери и вдруг замер, словно налетел на невидимую стену. Легкое недоумение скользнуло по его обветренному лицу. Так человек реагирует на первый укол боли, еще не понимая, что за ним последует удар. А потом Афанасия скрутило.
Он не упал. Это было бы проще — проще для него и проще для тех, кто наблюдал. Нет, он осел. Медленно, как подрубленное дерево, которое еще держится на последних волокнах. Одно колено ударилось о землю. Рука вцепилась в ступеньку кареты, и даже от окна я увидел, как побелели костяшки пальцев. Другая рука легла на поясницу — не прижалась, а судорожно впилась, словно Афанасий пытался вырвать из себя то, что причиняло боль.
Лицо побагровело. Пот выступил разом — не мелкими бисеринками, а пленкой, блестящей на солнце. Челюсти сжались так, что на скулах вздулись желваки. Он не кричал. Он давил крик внутри себя, и от этого по его широкой спине проходили судорожные волны, одна за другой, как рябь по воде.
Старый солдат. Старая школа. Страдать, стиснув зубы. Умирать — молча.
Секретарь, стоявший у кареты с портфелем, отпрыгнул в сторону, как кот от упавшего горшка. Рот раскрыт, глаза, словно блюдца. Портфель прижат к груди, будто щит. Он озирался — быстро, затравленно, — ища кого-нибудь, на кого можно переложить ответственность за происходящее.
Настоятель замер на крыльце. Он побледнел так, что его лицо стало одного цвета с подрясником. Губы шевелились — беззвучно, бессмысленно. Я прочел по ним: «Господи… Боже мой… что же это…» В его глазах я увидел не сочувствие к страдающему человеку. Я увидел арифметику. Он подсчитывал последствия. Скандал при благодетельнице. Инцидент в подведомственном заведении. Строчка в отчете. Пятно на репутации. Конец карьеры.
Он был парализован, но не чужой болью, а собственным страхом.
И Анна Дмитриевна.
Она вышла на крыльцо на полшага позади настоятеля и остановилась. На ее лице я увидел то, что видел всего дважды в прошлой жизни: один раз — когда ей сообщили о ранении мужа на маневрах, второй — когда пришло известие об Аустерлице. Сначала — непонимание. Мозг отказывался принять информацию, которую глаза уже увидели, а уши услышали. Потом — запоздалое понимание. И наконец — тот особый, белый, абсолютный ужас, который приходит, когда осознаешь: это происходит снова. Снова у меня забирают дорогого человека.
— Афанасий Матвеевич… — вырвалось у нее. Не голос, а какой-то всхлип. Сдавленный, хриплый, совершенно несовместимый с ее прямой спиной и аристократической выдержкой.
Она сделала шаг вперед. Рука в перчатке поднялась, потянулась к нему, и замерла в воздухе. Анна Дмитриевна совершенно растерялась, не понимая, что делать, чем помочь. Она, графиня Орлова-Чесменская, попечительница, женщина, привыкшая управлять, распоряжаться и решать, не знала, что делать с корчащимся от боли человеком у своих ног. Ее рука повисла, задрожала и легла на грудь, прямо туда, где под дорогой шерстью билось сердце, уже однажды разбитое на куски.
Она не кричала. Она стояла — прямая, с широко раскрытыми глазами, в которых отражалась агония старого солдата, — и была в этот момент не графиней, не благотворительницей, не попечительницей, а просто женщиной, с ужасом наблюдающей, как последняя живая нить, связывающая ее с мужем, рвется у нее на глазах.
Я стоял у окна и смотрел на все это с хрустальной, безжалостной ясностью. Четырнадцать лет. Грязная рубаха. Чернильные пальцы. Никто. Ничто.
А потом ноги сами понесли меня к двери.
Хотя, нет. Не сами. Я принял решение. За долю секунды, как принимал сотни решений в прошлой жизни, когда эксперимент шел не по плану и реактор начинал фонить. Холодный расчет? Да. Тактическая возможность? Безусловно. Благотворительница, обязанная приюту — а значит, и мне, если я сыграю правильно.
Но было и другое.
Было лицо Анны Дмитриевны — белое, застывшее, с этим невыносимым выражением предстоящей невозвратной потери. И Афанасий — старый медведь, денщик Владимира, — скрюченный на земле, молча умирающий от боли, потому что не умел умирать иначе.
Владимир. Мой друг. «Единственный граф с чертежами, а не с бульоном в голове». Он попросил бы меня помочь. Даже не так. Он посмотрел бы на меня тем своим тяжелым, прямым взглядом, который не оставлял выбора, и сказал бы: «Ну что ты стоишь, Константин Андреевич? Действуй».
Я выбежал через черный ход.
На кухне, в дверном проеме, я почти столкнулся с Фросей. Она бежала навстречу, придерживая подол, — грузно, тяжело, с перекошенным от ужаса лицом. Увидев меня, она схватила мое плечо — пальцы впились, как клещи.
— Лис! — выдохнула она. — Там… во дворе… кучер барынин… падает… Барыня сама не своя…
— Знаю, — сказал я. — Видел из окна.
— Сделай что-нибудь! Если он помрет тут — барыня… она же… нам всем конец, Лис!
В ее глазах стоял тот же страх, что и у настоятеля. Однако этот страх был честнее. Фрося не думала о карьере. Она думала о котле, о крупе, о дровах, которые перестанут привозить, если благодетельница отвернется от приюта. Она думала о голодных детях. О себе. О своей больной спине, которую теперь некому будет лечить.
Мимо пронеслась Мышь. Она выскочила откуда-то из кухонной утробы, юркнула в дверь и исчезла во дворе. Любопытная. Или предусмотрительная. С Мышью никогда не знаешь наверняка.
Я уже примерно представлял, что за недуг схватил Афанасия. Поэтому сразу начал действовать.
— Фрося, — я снял ее руку со своего плеча. Мягко, но твердо. — Мне нужны два кирпича из печи. Самые горячие. Оберни в толстые полотенца. Принеси во двор. Быстро.
Она моргнула.
— Кирпичи?..
— Из печи. В полотенцах. Сейчас.
Что-то в моем голосе или в моих глазах не допускало возражений. Фрося развернулась и поспешно затопала на кухню. Я слышал, как загремела