Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ехала к нему.
Это было — Бог свидетель — глупо. Это было — это было предательски по отношению ко всем тем доводам, которые я в эти недели наскребала в собственной голове.
Но...
Я взлетела по лестнице, подёргала за шнур.
Открыл он сам, почти сразу. Словно был у двери ровно в тот момент, в какой звякнул колокольчик, точно стоял с той стороны и ждал. Лицо у него было какое-то и удивлённое, и испуганное, и счастливое одновременно. Точно у мальчишки, к которому пришёл нежданный гость с конфеткой.
— Наденька? — выговорил он. — Наденька! Господи Боже мой. Заходите. Заходите, голубушка моя. Что? Что с вами? Что-нибудь дурное?
Я не знала, с чего начать. Стояла у него в прихожей и не находила первого слова.
Он схватил меня за обе руки и заглянул мне в глаза.
— Что? — переспросил он. — Хорошее?
— Хорошее, — выдавила я. — Очень хорошее, Фёдор Михайлович.
— Господи, — выдохнул он. — Господи. Ну говорите же, говорите. Скорее.
Я заговорила. Что диплом подтверждён. Что я могу теперь практиковать.
Он не сразу понял. Я видела, как у него в глазах одна за другой проходят все самые сильные эмоции — недоумение, потом проверка, потом ещё одно недоумение, потом радость, потом громадная такая, переполнившая его радость, что он перестал ровно дышать.
— Наденька, — выпалил он, и я увидела, как у него на глазах выступили слёзы. — Наденька. Господи, Господи, Господи. Я ведь, я ведь молился. Я ведь молился. И вот ведь. И вот ведь — услышал.
Он обнял меня. Обнял, прижал к себе. И, прижавши, прошептал:
— Я ведь знал. Знал я. Знал.
Я обняла его в ответ. И — что было ужаснее всего — я в эту минуту не хотела бы быть ни у кого другого. Я хотела быть тут, с ним. Именно вот тут.
Он провёл меня в гостиную. Усадил. Сам не садился. Ходил передо мной — от окна к двери, от двери к окну, — потирая ладони, не находя, чем бы ещё выразить ту нескрываемую светлую радость, какая в нём в эту минуту бушевала.
— Наденька, — говорил он, не глядя на меня, — Наденька, душенька моя. Да понимаете ли вы сама, что нынче случилось? Понимаете ли? Это ведь — историческое. Это ведь первый раз в России. Первая русская женщина с правом врачевать. Первая. Понимаете? Какая удача! Хотя что я говорю! Никакая не удача. Это всё ваше. Это всё — то, что вы заслужили. Удачи в подобных делах не бывает. Бывает Бог, и бывает заслуга. Это вам Бог дал — потому что вы это его подарок заслужили. И это вам Бог дал — потому что любит вас. Потому что у вас есть в этом мире — предназначение. Так-то. И никаких удач тут не приплетайте.
Я улыбалась.
И тут он остановился совсем. Встал передо мной. Посмотрел.
— Наденька... Я с вами должен ещё об одном поговорить. Об одном. И, прошу вас, не сразу не отказывайте. Прошу.
— Я слушаю, Фёдор Михайлович.
— Я… я еду за границу. В Баден-Баден. На воды. Доктора давно велят. Михаил Михайлович, который и сам, видите ли, неважно нынче, говорит — поезжай, Фёдя, поезжай, нельзя же тебе после такого срыва на сухом. Деньги — деньги, по милости вашей, у меня есть. И я… я хочу… я… Наденька, поезжайте со мной.
— Куда?
— В Баден-Баден.
Я молчала.
— Я понимаю, — заговорил он быстрее, не давая мне опомниться, — я понимаю, что вы мне ещё не сказали ответа. Я понимаю, что вы у меня и срок просили. Я и не тороплю. Не торопю, ни одного шажочка не торопю. Я и за границей вас торопить не буду. Поезжайте просто так. Просто рядом. Не как невеста. А как друг. Как та, кому я обязан. Как та, для кого я там буду на руках носить, всё ведь сделаю, всё, чего ни пожелаете. Хотите вод — будем пить воды. Хотите гулять — будем гулять. Хотите быть одной — буду не показываться. Я ничего, ничего от вас не потребую взамен, Наденька. Ничего. Я только хочу, чтобы вы были рядом. Этим вы продлите мне жизнь. Этим вы — пожалейте меня, голубушка, — этим вы облегчите мне ту тяжесть, какая на мне сейчас лежит.
Он замолчал.
И я почувствовала, как у меня в груди, посреди ещё не остывшего, ещё не утрамбовавшегося счастья, медленно, твёрдо, как тяжёлый ключ входит в замок, происходит понимание.
Мне с ним не по пути.
Не потому, что я его не люблю. Не потому, что не верю в его любовь. Я в неё верю — гораздо, может быть, больше, нежели сам он. И не потому, что я боюсь Полининых правд. Полинины правды — пусть остаются Полининой жизнью.
А моя жизнь — здесь. На этой земле. На этой её холодной, тяжёлой, неблагодарной русской земле, на которой женщин-врачей пока что нет вовсе, и на которой я должна — не за себя, за всех тех, что после меня пойдут, — стоять и держать.
А он — ему сейчас нужны воды в Баден-Бадене, нужно отдохнуть, нужно прийти в себя, нужна та праздная, лёгкая жизнь, которой я с ним прожить не могу. И не должна. Каждый из нас сейчас должен ехать своею дорогою. И его дорога — в Баден-Баден. А моя — в первую же больницу, в первую же палату, куда меня, наконец-то, пустят.
И ничего тут другого. И никаких других «правильно» и «неправильно». Это просто так есть.
— Фёдор Михайлович, — выговорила тихо. — Я не поеду.
— Что?
— Я не поеду в Баден-Баден, — повторила твёрдо. — И, позвольте, здесь же отвечу на тот ваш другой вопрос: я и за вас замуж не пойду.
Он молчал. У него сделалось серым лицо.
— Я думаю, — продолжала я, не глядя на него, потому что глядеть мне на него в эту минуту было нельзя, — Фёдор Михайлович, что нам с вами в этом самом месте надо расстаться. Боюсь, что — навсегда. Пути наши с вами далее расходятся. Я благодарна вам бесконечно. Я… я люблю вас, я не