Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вы?
— А я не торопясь, как актёр на сцене, ей-богу, как актёр, потому что у меня внутри уже всё пело, я уже знал, как сейчас будет, — я достаю из-за пазухи — нашу расписку. Расписку частного пристава. И кладу ему на стол. Перед самым его носом.
— И что?
— А вы бы, Наденька, видели его лицо! — расхохотался он, и в этом смехе было столько мальчишеской, нескрываемой радости, какой я у него не видела, может быть, никогда. — Вы бы видели! Сначала он, видите ли, не понял. Поднимает он бумажку — двумя пальчиками, брезгливо, как дохлую крысу, — вертит её, очки сдвигает, читает. И лицо его медленно, медленно начинает наливаться. Сначала розовое. Потом красное. Потом — пунцовое. Потом, я думал, лопнет. Я тогда даже встал и отступил на полшажочка, потому что подумал — а вдруг он действительно лопнет.
Я расхохоталась, предсттавив эту картину.
— А он, Наденька, как он на меня посмотрел! — продолжал Фёдор Михайлович, обходя меня кругами по гостиной, не в силах остановиться. — Как он на меня посмотрел! Я ему даже сказал — после, конечно: «господин Стелловский, что вы, ей-богу, испепелить меня хотите взглядом?». А он, я вам скажу, ничего не ответил. Только встал — медленно так встал, как человек, у которого спину свело, — подошёл к шкафу, открыл, достал коробку, отсчитал из неё пять пачек ассигнаций. И, не глядя, бросил эти пачки мне через стол. «Возьмите, — говорит. — Возьмите ваш гонорар. И — больше, Фёдор Михайлович, чтоб духу вашего здесь не было». А я, Наденька, ассигнации эти спокойно собираю, кланяюсь, благодарю и выхожу. Иду по лестнице — улыбаюсь, иду по улице — улыбаюсь!
Он остановился посреди комнаты. И посмотрел на меня — и больше не смеялся. Лицо его было — серьёзное, какое бывает у людей, когда у них вдруг разом отлегло от души.
— Наденька, — сказал он. — Наденька, голубушка моя. Это всё вы. Это всё одна вы. Без вас бы я лежал в этой постели до сих пор. Без вас бы у меня не было ни строки. Без вас бы я этот пакет — кому, чёрт меня дери, я бы его сдал? В печку бы я его бросил с горя. Это вы, Наденька. Это вы — мой ангел-хранитель. Вы. Никто другой.
Я хотела сказать ему что-то, но он уже не давал мне сбить себя.
— Я ведь, Наденька, я ведь не из тех людей, кто легко так слова кидает, — продолжал он, шагнув ко мне, и не остановился, пока не оказался от меня совсем близко, в полшаге. — Я ведь — вы знаете, — я ведь скуп на эти слова. Я ведь, грешник, я ведь столько в жизни своей наговорил необдуманного, что зарёкся уж говорить, не подумавши, не выждавши, не выстрадавши. Так вот: вы… вы… Вы для меня в эти недели сделались — что воздух. Что хлеб. Что свет в окне. Я без вас не могу более. Слышите? Не могу более.
— Фёдор Михайлович… — пробормотала я. Улыбка сосвсем сползла с моего лица.
— Подождите. Подождите, дайте досказать. Я за вас костьми лягу. Слышите? Я за вас — на всё. На всё, что Бог положил человеку. Я за вас на всю жизнь молиться буду. До последнего своего вздоха буду молиться. Только… только разрешите мне, голубушка, чтобы это было — навсегда. Чтобы это было — по-человечески. Чтобы это было — по-настоящему. Будьте моей женою, Наденька. Выходите за меня замуж.
Он замолчал.
Я смотрела на него.
И в эту минуту, в эти доли мгновения, между его последним словом и моим первым, во мне всё повисло — замерло, не двигаясь ни вперёд, ни назад. И я ясно, страшно ясно поняла, что от того, что я ему сейчас отвечу, зависит уже не одна моя — а сразу несколько судеб. И моя, и его, и Поли, и — кто знает, как далеко это пойдёт, — может быть, даже и тех людей, которые ещё и не родились, но которым этот человек должен — должен — успеть подарить «Идиота», и «Бесов», и «Карамазовых».
Я открыла рот.
Я ещё сама не знала, что сейчас скажу. И потому, должно быть, не сказала ничего. Только губы мои сомкнулись и тут же разомкнулись, и снова сомкнулись, и я почувствовала, как у меня собственный язык во рту сделался деревянным, совершенно отказался слушаться.
Фёдор Михайлович видел всё это. Видел — и понимал, как только он один умел понимать, не словами, не объяснениями, а каким-то таким нутряным своим чутьём.
Он понял — и отшатнулся.
— Наденька, — выговорил он, и в этом «Наденька» было уже совсем иное, чем минутою ранее, — Наденька, Бога ради. Не торопитесь. Не отвечайте сразу. Я… я понимаю, я понимаю, что это, может быть, не время. Понимаю, что после всего у вас и голова кругом, и сердце не на месте. Я понимаю.
Он сделал шаг вперёд, и я невольно отступила.
И тогда — мне до сих пор это вспоминать страшно, — он опустился. Опустился прямо на пол моей нашей малой гостиной, в шубе своей, по-прежнему не снятой, прямо на колени, на половичок. И, опустившись, схватил меня за обе руки.
— Не отказывайте мне, Надюша, — выговорил он, и голос его сорвался, — не отказывайте. Только не отказывайте. Христом-Богом прошу. Не отвергайте. Я ведь без вас… я ведь правду вам говорю, не для красоты — я ведь без вас не выживу. Я ведь без вас в первый же месяц либо за рулетку засяду, либо за вино, либо в петлю. Слышите? Я ведь больной человек. Я ведь самому себе не хозяин. А я вами — другое. С вами я человек. С вами я… я только начинаюсь.
— Фёдор Михайлович, — выговорила я через силу, — встаньте. Прошу вас. Встаньте.
Он не встал. Он держал мои руки крепко и смотрел в меня снизу вверх — глазами, в которых стояли слёзы.
— Я ведь и не претендую, — продолжал он, не замечая моих просьб, — я ведь и не на роль вам какую-нибудь себя предлагаю. Я ведь и стар уже, я ведь и нездоров, я ведь и беден, я ведь и весь в долгах по уши. Я ведь себя сам со стороны вижу, не дурак ведь. Я