Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То, что ни Франческа, ни Роли не предупредили Сару бежать с дочерью на материк, либо подтверждает их нарциссизм и высокомерие, либо недвусмысленно показывает, что они были неспособны к той любви, которую родитель должен испытывать к ребёнку. Или и то и другое сразу. Должно быть, они были так уверены в собственной гениальности и в своей способности справиться с любым кризисом, что не могли вообразить, будто облажаются в таком важнейшем деле, как не дать Молоху или любому из его слияний с животными вырваться с Рингрока. А когда они всё-таки именно это и сделали, когда поняли, что гибель надвигается и на них, неужели они были пьяны от крепкого коктейля самовлюблённости и отчаяния, настолько нетрезвы умом, что судьба их единственного ребёнка их уже не волновала? Что толку в гениальности без смирения? Чего она стоит, если не связана нерасторжимым браком с добротой и эмпатией?
Если ей суждено умереть в этом озере, она будет не первой и не последней, кого оно поглотит в своей глубине. Она много читала о смерти — в романах, столь же непохожих друг на друга, как «Маленькие женщины» непохожи на «Убийство в „Восточном экспрессе“». Она часто думала о собственной смерти, о мире без неё, о том, как это повлияет — если вообще повлияет — на тех, кто её знал. Бывало, когда Сара уезжала в отпуск, её сменщица Мардж мрачно сидела где-то в стороне одна, а Либби оставалась на веранде с родителями, — ей казалось, будто она уже умерла, сама того не заметив, и теперь занимает своё кресло на крыльце, как призрак, невидимый и неузнанный. Франческе и Роли всегда было что сказать друг другу — вопросы для обсуждения, теории для споров, карьерные планы для выстраивания, соперники в их области, из-за которых можно было кипятиться, — но разговаривать с детьми они не умели. Более того, они, похоже, считали, что вовсе не обязаны снисходить до простых и скучных интересов юных, если конкретный ребёнок умеет быть хорошим слушателем и его можно социализировать, просто заставляя тихо внимать мудрым разговорам старших. Теперь, когда родителей нет и своей смертью они заслужили у неё жалость, но не горе, а смертельная опасность заставила её в полной мере осознать, кем она стала, Либби понимает: именно их равнодушие и побудило её стать не такой, как они, обрести то, чего они не дали бы ей никогда. Вместо того чтобы навеки поблёкнуть на веранде, она стала ярче, решила погрузиться в чудеса мира и радоваться всему, что он может предложить. Если ей суждено умереть в этом озере, она будет не первой и не последней, кого оно поглотит в своей глубине, но она не умрёт здесь — ни сегодня ночью, ни завтра, ни здесь, ни где-либо ещё, по крайней мере ещё очень, очень долго. Хотя рука болит, она крепко держит румпель, и вибрация двигателя гудит у неё в костях. Всякий раз, когда лодка не режет волну, а с грохотом налетает на неё, она воспринимает удар не как угрозу судну, а как острое ощущение, за которое охотно заплатила бы, будь это аттракцион в парке. Озарённая этим новым пониманием себя, Либби кричит в ветер, дождь и темноту. Это не крик страха, а вопль восторга, дерзкий вызов буре и любому левиафану, что может жить в озере, отказ покориться любой из гибельных участей, которые хозяева Рингрока, возможно, собираются ей навязать.
Сквозь дождевую пелену проступают бледные огни выше над водой — окна дома на Лестнице Иакова. Наконец у бури появляется что освещать. Из ночи заново собирается эллинг. После того как молния высвечивает его стены и небо снова гаснет, строение уже открыто глазу и остаётся видимым — призрачной архитектурой.
Сперва Либби собирается выбросить лодку прямо на берег, хотя это, скорее всего, повредит скег, винт, антикавитационную плиту и приводной вал. Но благоразумие подсказывает ей другой вариант: пирс. Он устроен необычно: одной стороной вмурован в каменную кладку эллинга, а внешний пролёт держится на ряду бетонных свай, так что под ним остаётся более широкое пространство, чем было бы при двух рядах свай.
Она направляет лодку под укрытие пирса, сбрасывает газ и глушит двигатель, позволяя инерции протащить её между сваями и каменной стеной. Судёнышко проходит под пирсом две трети длины, прежде чем, потеряв ход, останавливается и мягко ударяется о сваи. Здесь, под укрытием, волна почти не чувствуется; лодка не пострадает. Вряд ли она ещё понадобится, но мало ли. Либби берёт кормовой швартовый конец и прихватывает лодку к одному бетонному столбу, затем, пригнувшись, пробирается к носу и вторым концом крепит его к другой свае.
Она усаживается на пассажирскую банку, достаёт из-под неё ружьё и сидит с оружием поперёк бёдер, глубоко вдыхая воздух, пахнущий мокрым камнем, мокрым деревом, застоявшимся лодочным выхлопом и мёртвой рыбой. Прошлой ночью рыбу выбросило на берег в Оук-Хейвене — её убили глубинные бомбы, сброшенные вчера днём у Рингрока. Видимо, подобная водная падаль приплыла и сюда, и чайки не нашли ту часть шведского стола, что осела под пирсом, а не на пляже.
Запрокинув голову, моргая в тёмное брюхо пирса и вдыхая воздух, который тянет между сваями и который чуть менее отвратителен, чем у самой воды, она собирается с мыслями. Ей нужно убедить женщину, живущую здесь, что теперь на Рингроке правит тварь не из этого мира, что она распространила свою власть и на Оук-Хейвен и что им надо как можно скорее использовать её каютный катер, чтобы безопасно добраться до материка. Учитывая, насколько подробно ей придётся всё рассказать, что она рисковала жизнью, приплыв сюда в такую погоду, и что её собеседница наверняка видела, как сбрасывали глубинные бомбы, Либби надеется, что ей поверят. Нужно потратить минуту, чтобы понять, как сделать так, чтобы правда звучала как правда, а не как полная чушь. В конце концов, её история фантастична. Ей было бы гораздо проще, если бы удалось взять ноутбук Франчески. Но продавать свою историю ей нечем, кроме прямого взгляда, трезвой собранности и тех повествовательных навыков, которые она впитала, прочитав несколько сотен романов.
Больше не мешкая, она переваливается через правый борт, держа ружьё высоко в правой руке. Хотя она рядом с нижними ступенями пирса, а значит, уже близко к берегу, она не знает, какая тут глубина — может, фута два, а может, шесть. Оказывается, по колено. Теперь ружьё у неё