Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И из-за левого плеча было мне:
– Обман дурака представляется мне делом, достойным умного человека.
И в один голос мы ответили:
– Вот именно – дурака.
– Я не берусь рассуждать о предметах и людях, которых не знаю. Вероятно, я рискую показаться старомодным, но за желаемое надо бороться, а не вздыхать в сторонке, как толстый купидон на пошлом полотне. Если уж наш юный друг ввязался в бой, вести его надо до конца. И войны ведутся так – военными хитростями.
– В некоторых случаях так их проигрывают.
– Вот вы свою и проиграли. Стены Равенны не дадут мне соврать.
Я совсем уж не знал, о чём это они, но это было и не важно. Они ещё долго спорили, пока Казанова не изрёк наконец: «О, я более не участвую в этой ужасной софистике», и с тем они на каком-то перекрестке разошлись по разным сторонам, один налево, другой направо, а я пошёл своею дорогой.
Казанова не смирился, конечно, со своим поражением. Дня два или три спустя он заявился прямо в Филову комнату, пока никого не было дома, и сидел там в одной позе, точно истукан. Фил пришёл – а он сидел; вышел – а он сидел; вернулся – а он сидел неподвижно.
– Так что же я должен делать? – спросил я наконец, потому что взгляда его не выносил.
– То, что должны, – был ответ.
Я думал, сидя за письменным столом, деловито постукивая ручкой по этому столу, как должно, когда обдумываешь рискованный и серьёзный план. Итак, носит она – что делать? делать! – записи свои носит она в сумке вынимаешь пишешь обложка плотна их плотна. О, глаза, глаза мои, о если бы мог видеть я и слеп я и не вижу, видел бы… Говорил отец, был Новый год, за столом сидел, говорил:
– У нас во дворе, на Галерейной, жил такой Эдик Дубровник. Мы с ним в девятой учились вместе. И вот прибегает он однажды, красный, как из бани, – Денис, я тут такое! Пашка, говорит, фотоплёнку достал, рентгеновскую. Если бабу на такую снимаешь – проявляешь, а она там голая. Может, нам достать, у фарцовщиков у каких-то, но стоит триста рублей. Триста рублей, понимаете? А мы ему все поверили – Пашка этот, они на Архиповском жили, у него была фотолаборатория дома, он снимал хорошо. Да мы всем двором деньги собирали…
А говорила мама:
– Ну как ты выражаешься? Баба, ну что такое? – Выпила она, не ругалась даже уже, осоловелая, размякшая.
И думал я – ручкой по столу ударяя в ритм, план составляю, составлю – была бы вот плёнка такая и не решался даже бы на преступление я, или глаза Филовы были бы как рентген, и видел бы – каждый волос на теле твоём, каждое углубление, и каждую синюю венку под белой кожей, и разрез каждый, и на преступление не решился бы я, да Москва позади, отступать некуда.
– Ну вот твой Дубровник постеснялся бы это рассказывать, вот спроси у него, он покраснеет, а тебе хоть кол на голове теши. – Пьяна она была, и отец пьян…
– Да я его не спрошу… он уже лет пятнадцать в Израиле живёт. Может, в Ашдоде, может, в Ашкелоне, я не помню уже даже…
– Ну вот пожалуйся ещё, что ты евреем не родился…
Не понимали главного они – о, если б такая плёнка была, о, если бы только легенда была правдой. Тетради твои в сумке твоей, сумка твоя с тобой. Нужно только, чтобы в одном сумка была месте и в другом ты. Как дома? Но в дом твой не попасть Филу. Физра! Да, физра, ненавистный Агафон, и вот поплатишься ты, которой пятёрки рисуют незаслуженно, за мой счёт. Итак. Она пойдёт на физру, все переодеваются, сумки оставляют в раздевалке. Она оставляет тоже. Фил пропустит физру и не придёт, а сам зайдёт в раздевалку и всё, что нужно, узнает. И тайна её будет раскрыта – я мог бы раздеть тебя, убить тебя, тело вскрыть и препарировать, но, попади я туда, узнаю больше. Осталось дело за малым – попасть в раздевалку.
И Фил занялся изучением вопроса. На другой день была физра, и у входов в раздевалку было установлено особое наблюдение. Кухмистров ударил в затылок прямо – БАМ! – полетел и в кафель головою, искры:
– Ты охуел?
– А ты что у раздевалки пасёшься? Тебе всё равно не дадут.
– По себе людей не судят. – Я нашёлся что ответить, но всякий раз, когда я находился, Фила били за это, или не слышали они меня, или ещё что.
А стоял и смотрел я, и мимо девки проходили и смеялись, но пусть, дело стоило того, и лишь когда она появлялась – с опозданием, – Фил отходил в сторону. Вот, они заходили, и выходили, и в этом было что-то зловещее, как в том бассейне, от глаз моих скрытое и тайное. Оно, тайное, сходится ластовицей на начавших расширяться бёдрах, ибо сказано – девочки взрослеют раньше. Глаза – закрыть, и видел, видел, знаю всё. А что не знаю – рассказали книги то, знаю, но не чувствую, и оттого не знаю. Вот как.
– ДА! – Да, потому что чувствовать и, значит, знать, да, потому что не чувствую, да, потому что понимаю, чего не чувствую. Я не знаю и знаю, что не знаю.
– ДА!
Я крикнул, и все обернулись. Кухмистров дёрнул бровью.
– Пизда! – сказал многозначительно и пошёл по своим делам.
Девочки, девки, девушки – выходили и входили, я смотрел на их руки. В среднем за две недели наблюдений прирос к этому месту я, у острой холодной колонны кафельной – в среднем каждая десятая брала портфель с собой в зал. Мазурова. Аня Лихачёва. Один раз – Ира Штромайер. И никогда ты. Значит, как бы ни проник я туда, действия мои обречены на успех.
Это ободрило Фила. Да.
…пришли Зильбершмидты, мама и тётя Оля сидели в гостиной, за обглоданным столом, и говорили, а Фил думал над второй частью плана. Над замком. Отец курил в форточку, и голова его серебрилась дужками очков в уличном фонаре. Он курил иногда, если выпивал. Мама потом устраивала ему головомойку, но не при Зильбершмидтах. Тётя Оля своего мужа, Виктора Иосифовича, держала уважительно и спокойно отвечала на вопросы его: ругала, надо думать, да не при гоях.
– …ну, они хотя бы грант подтвердили. Ждем, когда перечислят. И с отчетностью не понятно, как её