Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама молча подвигает мне тарелку с пирожками. Накрытыми полотенцем.
— Ешь, Рита. Ночь. Ты с дороги. Ложись. Отоспись. Утром все расскажешь.
— Спасибо, мам.
Киваю, послушно жую пирожок, не чувствуя вкуса.
Захожу в свою старую комнату. Здесь тоже все как прежде. Ложусь прямо в одежде. Сворачиваюсь калачиком, пряча руки под подушку, чтобы не видеть блеска камней.
В голове — звенящая пустота. Я не думаю о Руслане, не думаю о том, где он сейчас, с кем... я вообще ни о чем не думаю.
Но сон не идет. Я смотрю в потолок и жду. Сама не знаю чего. То ли звука мотора у калитки, то ли того, что это все окажется затянувшимся кошмаром.
Просто слушаю, пока за окном не начинает просыпаться деревня: где-то вдалеке хлопнула калитка, запел первый петух, послышался далекий лай соседского пса.
Этот мир жил своей жизнью, пока мой рушился на куски. И самое страшное, что здесь, среди знакомых с детства стен, мне не стало легче, я просто почувствовала, что мне... все равно. Я просто хочу, чтобы меня никто не трогал.
74
Первые три дня я просто сплю. Проваливаюсь в тяжелый, бездонный сон, из которого не хочется возвращаться. Но стоит мне закрыть глаза, как мозг подкидывает картинки: Рус в аэропорту, Рус за столом в кабинете, Рус на берегу реки.
Я просыпаюсь в поту, хватаясь за простыни, и долго смотрю в потолок, пока сердце не замедляет бег.
На четвертый день я выхожу во двор. После сытного обеда, который мама пыталась мне скормить и который я почти проигнорировала.
— Дай я, пап, — отбираю у отца лопату.
Мне нужно это. Тяжелое, монотонное физическое усилие. Я вгрызаюсь в землю, переворачиваю пласты, чувствуя, как мышцы горят от непривычной нагрузки. Спина ноет, на ладонях скоро появятся мозоли, но это единственное, что заглушает боль внутри.
Каждое движение лопатой — это попытка выкорчевать его из себя.
А еще пропалывать, окучивать, поливать, чистить старый сарай — я хватаюсь за любую, даже грязную работу.
Грязь на руках настоящая, она смывается мылом. А та, что осталась в душе после его предательства, кажется, въелась намертво.
Вечером я сижу на крыльце, разглядывая свои распухшие, красные пальцы. Кольца все еще на мне.
Они мешают работать, цепляются за перчатки, и теперь поддаются, скользят по пальцу, но снять их — выше моих сил. Это мой последний якорь. Моя самая большая ложь самой себе.
Четвертый день в деревне. Дом кажется оглушительно тихим, только часы на стене отсчитывают секунды моей новой, пустой жизни. Отец ушел в лес — чинить изгородь на дальнем выгоне, и мы остались с мамой одни.
Сижу у окна, бездумно глядя на покосившийся сарай. Лица на мне нет — за ночь я выплакала все, что копилось на той бесконечной дороге.
Глаза опухли, губы искусаны в кровь. Мама молча ставит передо мной кружку с чаем, но я к ней не прикасаюсь.
— Ну, будет тебе, Риточка, — она мягко опускает руку мне на плечо. — Сердце-то не каменное, изведешь себя. Ты хоть покажи мне его… Из-за кого так убиваешься? Кто этот ирод, что из тебя всю жизнь выпил?
Телефон давно сел, а зарядку я забыла. Но в папке с документами есть пара фото свадебных, полароидных.
— Вот, — шепчу я, протягиваю ей.
Рус стоит сзади, его мощные руки по-хозяйски лежат на моей талии, а взгляд… в нем столько собственнической нежности, что у меня снова перехватывает горло.
А следом — фото из зала ЗАГСа. Мы оба замерли в торжественном моменте. Мы там выглядим такими незыблемыми, будто весь мир — лишь декорация к нашей истории.
Мама берет фотографии, подносит ближе к глазам, вглядываясь в черты Руслана. Долго молчит.
75
— Красивый, — наконец вздыхает она, возвращая их мне. — Породистый. Сразу видно — хозяин. Глаза-то у него, Ритка, как у волка. Смотрит так, будто ты — все, что у него есть.
— Это маска, мам, — я горько усмехаюсь, забирая телефон. — Он в этих масках всю жизнь живет. А за ними — пустота. Он улетел, понимаешь? Пока меня на полу валяли, он с другой в самолет садился.
— А свадьба-то? — мама вдруг прищуривается, разглядывая мое платье на фото. — Расскажи, как все прошло. Как ты и хотела?
— Да. Сначала только мы двое. Потом ужин был у его сестры, Карины. Она хорошая, правда. И Соня, племянница его… Кошек моих воспитывает. Все казалось таким настоящим, мам. Я ведь поверила, что я — Данилова. До костей. А оказалось — я не пойми кто, кого можно просто вот так бросить одну в доме.
— Не знаю, дочка, — мама садится напротив, подпирая щеку рукой. — По фото судить — дело последнее, но мужик, который так женщину обнимает, просто так ее под танки не бросит. Ты уверена, что все видела? Или только то, что тебе показать хотели?
— Я видела фото из аэропорта! Своими глазами! — тихо говорю я. — Все, мам. Сказка сгорела. Нет его больше. И меня той, что на фото, тоже нет. Стыдно мне, понимаешь? Перед тобой, перед отцом. Что я такая дура…
Мама вздыхает, усаживается на табурет напротив и вдруг внимательно смотрит на мои искусанные губы и на то, как я судорожно кутаюсь в шаль, хотя в кухне натоплено. Мама качает головой, и в ее взгляде я вижу то самое сочувствие, от которого хочется лезть на стену.
— Стыдно ей… — мама вдруг коротко и сухо усмехается. — Знаешь что, дочка? Посмотрела я на этого твоего «волка». У него на лице написано, что он мужик тяжелый, но горячий. Ты мне вот что скажи… Только честно. Он в постели-то хоть стоил того, чтобы ты сейчас так убивалась? Или только и умел, что галстуки менять да кодексы тебе читать?
Я замираю, уставившись на мать. Глаза округляются.
— Мам! Ты чего такое спрашиваешь?
— А того! — мама невозмутимо поправляет фартук. — Если мужик в деле хорош, так и обида быстрее проходит. А если он тебя только по головке гладил да «малой» звал, так и плакать не о чем — найдем тебе тракториста покрепче, он быстро твою грусть-тоску вылечит. Судя по его ручищам на фото, он тебя там не только за локоток придерживал.
Она подмигивает мне, и я чувствую, как щеки внезапно начинают гореть — впервые за эти