Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из так ровно и тщательно уложенного паркета, в котором все же нашлась одна щелочка, и в нее закатился нечаянно сброшенный со стола гривенник и торчит тусклым сиротливым боком. В комнате сумеречно, где-то за окном шумит бульдозер, и эта щель, и гривенник в ней, и почему-то хочется плакать, и все время гаснет сигарета.
Откуда приходит смятение души?
Из пары пустяков.
Стука поезда, за окнами которого в вечернем безмолвии видны белые северные горы, ложка дребезжит о чайный стакан, и женщина через три купе от тебя в пустом, зябком, плацкартном вагоне, закутавшись в одеяло, смотрит перед собой уставшими глазами.
Чистого листа, заправленного в машинку, который так и останется чистым день, два, три, десять, напоминая тебе о скудности и нерастраченности души.
Из алюминиевой клетки с канарейками, что покоятся на плече однорукого солдата Отечественной войны и стоят десять рублей пара.
Откуда приходит смятение души?
Из долгих часов бессонницы, где ты один на один с собою совершаешь так много прекрасных дел, так бескорыстно прост и смел, так талантлив кажется завтрашний день. А завтра застает тебя врасплох и обезоруживает действительностью и обычным светом своих красок. Ты ешь яичницу, пьешь горячий кофе на салфеточке и думаешь о другом.
Откуда приходит смятение души?
Из того, что утро вечера мудренее.
Из того, что завтра будет иначе.
* * *
В этой стране суждено родиться. Суждено умереть. Жить суждено ли?
* * *
За столиком театрального кафе «юноша пылкий со взором туманным» декламирует свои стихи. И чем хуже стихи, тем эпатажнее, с опереточными фиоритурами в голосе он их подает.
В одежде искусственный беспорядок, в глазах предубеждение, скандальный есенинский блеск…
Может, и хорошо, что не всех нас пускают в литературу.
* * *
В поэзии слово «ведь» — признак стихотворной немощности.
* * *
Русские художники — счастливый народ.
На западе пишут на компьютерах. Но о чем? Кругом достаток и стопроцентное счастье.
Нам же стоит отдернуть занавеску и уже рассказ: нищета, безверие, хамство, попранные идеалы, фальшивые истины… Только пиши.
Что-то не пишется — есть хочется.
* * *
И открылись врата в рай.
Две девственные нимфы под руки усадили на лужайку, поднесли белоснежную хламиду, дали вкусить наливного яблочка. Вокруг благообразие: арфистки, перебирающие золотые струны утонченными руками, божественные клавиры, разящие стрелы амуров, Господь величественный и вполне доступный, неслышная поступь святых на небесах… И так вечно. Вечно!
Взвыл и… проснулся. Побродил по квартире, подошел к окну. За окном парк, липовый медонос, сонные утки в пруду…
Под окном разгорающийся скандал у пункта приема стеклотары, чей-то надсадно заводящийся автомобиль…
Закурил в раскрытое настежь окно и подумал: «Господи, как хорошо быть материалистом».
* * *
В Петродворце на мостике дама в пышном платье восемнадцатого века, в парике-буклях фотографируется с изможденными от жары туристами. Несвежее бутафорское платье подчеркивает возраст его хозяйки: на лице испарина, вялая грудь, под неряшливым слоем макияжа немолодое, утомленное лицо. Театрально улыбается очередным ценителям старины, поддерживает под липкий локоток их разомлевших жен…
И развозятся по стране ее фотографии, занимая строго отведенное место в толстом семейном альбоме с виньетками. И по семейным праздникам, оторвавшийся от куриной ножки, хозяин вынимает альбом и, тыча пальцем в фотографию, комментирует пьяным гостям:
— Это мы в Петродворце… Во подруга — целый день в объективе. Ничего работенка, а?
Гости дружно поддерживают:
— Да уж, не слабо…
— Мне бы такую. Ходи с утра до вечера — щелкайся с кем попало…
Она и ходит с утра до вечера, и снова с утра. Вышедшая в тираж актриса.
Вечером в кабаке пьет коньяк, курит, матерится, хохочет над пошлыми шутками, набирается под завязку. И чем больше она пьянеет, тем выразительнее тоска и одиночество в ее глазах.
Все ее знают, со всеми она спала, всем на нее плевать…
* * *
Вот и дожил Каганович до девяносто шести.
Как-то попытались взять у него интервью. Приехали на Фрунзенскую набережную, позвонили в дверь.
Долгие старческие шаги в прихожей, надсадный кашель, напряженно-придушенный голос:
— Кто?
— С телевидения, Лазарь Моисеевич. Хотели бы взять у вас интервью.
Томительная пауза. Проворачивание бесконечных замков и открывающаяся на ширину цепочки дверь.
В дверном проеме дряблая, твердо сжимающая кукиш рука. Вот вам! Вот!
В полумраке коридора детская блаженная улыбка обезумевшего палача.
* * *
Как называлась та деревня? Не вспомню. И уже никогда не найду.
Туманная, пустынная, на берегу спокойной, величественной Камы.
Я ловил рыбу с перевернутой, разбитой, тысячу лет несмоленой лодки. Не клевало. Да и трудно было представить, что на такой спокойной реке может быть клев. Наконец попался рак. Мудрый старый рак, флегматично перебиравший клешнями. Он знал, что я отпущу его. И я отпустил.
Заброшенная, покосившаяся деревня с равнодушными ко всему, доживающими свой век старухами.
Было мне тогда двенадцать лет. И этот единственный день.
Но уже тогда вошел в мою душу покой и остался навсегда.
И теперь он тревожит, зовет меня — этот покой. И дали его безграничны. А я все чего-то жду…
* * *
Ветры гонят по земле пустые консервные банки, вздымают в небо смерчи неликвидных денежных знаков. Снега на голых прилавках магазинов, в глазах одержимость хлебом насущным, безнадежность — эпоха гиперинфляции…
А человек с безнадежными глазами строил себя всю жизнь. С тщательностью великого зодчего он проектировал себя из самых разнородных материалов, где-то ломал, что-то перестраивал, писал акварелью голубые города, возводил мосты, бережно укладывал янтарные россыпи канифоли в скрипичный футляр. Из космоса он, замирая, смотрел на Землю — единственную планету в бесконечном океане Галактики, расщеплял атом и любил одну-единственную женщину. Он всю жизнь лепил руки Венере Милосской. Их уничтожила гиперинфляция.
Гиперинфляция наших душ.
* * *
Сколько мы переврали за эти годы, как исковеркали себя, свою историю, какими благими лозунгами прикрывались и наконец вывели абсолютную величину: достаток!
И сразу стало предельно ясно и осязаемо то, ради чего требовалось прожить целую жизнь и умереть, так и не получив ответа.
* * *
Человек ущербен изначально. Попробуйте назвать кого-то, хотя бы раз не совершившего подлости. Не предавшего…
Дистанция между порядочным человеком и отъявленным негодяем настолько ничтожна и иллюзорна, что, по большому счету, ее определяет ощущение гадливости, которое мы испытываем от совершенной подлости. Или не испытываем.
Плоть человека — грех. Дух — Бог. Все уравновешено на незримой чаше весов, и нравственная чистоплотность, в