Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она открыла шкаф, там, в шкафу, в помутневшей колбе хранился заспиртованный цепень.
– Вот это цепень вооруженный, или бычий цепень. Вооруженным он называется, потому что на головке у него есть крючья…
Всем, однако, было уже не до крючьев – человек пятнадцать облепили, как мухи кусок дерьма, учительский стол, наклоняя головы к колбе и тотчас же отдергивая их.
– Фуууу…
– Буэээ… гадость.
Когда они от вида мерзости разбежались, подошёл Фил. Ничего страшного там не было – длинная лента из члеников-проглоттид, белесая, узкая, тонкая.
– Дмитриевский, если тебе так интересно, – и с галёрки кто-то сдавленно хихикнул, – после урока посмотришь.
Но эти-то её слова и были уроком: есть вещи, которыми надо интересоваться только для виду, поскольку это урок, но ни в коем случае не на самом деле, и, будь их воля, никаких глистов никто бы в школе не изучал, ибо это мерзость. На парте Фила ждала скомканная бумажка, исписанная печатными буквами, – надо думать, чтобы не узнать почерка: «У ТЕБЯ В ЖОПЕ ТАКИЕ ЖЕ», – и рисунок с натуры, для наглядности. Не очень похоже.
От мыслей о том, что же случилось с ней, это отвлекло меня, потому что для неё не было места в моём личном аду, который никогда не оставлял меня и ждал меня, как обычно, за дверью.
– Глист! Иди в жопе поковыряйся! – Что-то в меня полетело, я полетел; красная, рожа потная, поднимает руки, н-на, головой в корпус, в стену, впечатывается в стену, рванул я, я, бегом я, я нужно лестница отсюда вот отступать далеко бегом, к ноге нога, от ноги нога, догонят бил я смеялся словом сказал смеялся словом сила я применил это я этом в глист виноват я ковыряйся глист… под чёрной лестницей спасусь, отдышусь чёрная отдышаться пыль пыль надо, отдышаться надо, под лестницей не найдут, потому что там тень. Прокусил губу, покуда бежал, во рту солоно больно, хуже – спросят, спросят, откуда, виноват, виноват, виноват. Только бы она выбралась! Нельзя быть раненым, это – слабость, а скажут – мерзость, только сам, сам виноват, что меня мучают, и ещё более виноват, когда от этого остаются следы.
Зима наступала быстро и обещала быть долгой. В ноябре, который стал без нее, – в ноябре утро переходило в вечер и небо не успевало посинеть. Город, похожий на огромного осьминога, выброшенного на берег, раскинул яркие щупальца по мокрой земле, задыхаясь, хрипя, шурша колёсами и подмётками во время, когда надлежало впадать в спячку, в гибернацию, в оцепенение, и никак не хотел засыпать. Только бы она выбралась, только бы она выбралась…
В этом ноябре, который стал без тебя, можно было без страха получать пятёрки, зализывать раны, навёрстывать упущенное, отвлечься и отдышаться от того, что же есть ты и как ты побеждаешь, но моя хитроумно больная голова не оставляла тебя ни на миг, думая лишь, что можно без страха ходить по твоим путям, без страха, но и без цели, и, конечно, безо всякой надежды. Ноябрь стал без тебя – и на твоих дорогах больше не встретить тебя.
Горячая вода на грани терпимого разрыхляет кожу, смывая всё, чем меня облепили за день. Сколько угодно растирайся колючим мочалом – кожа не станет чище, а только краснеет, потому что даже его коже было стыдно за то, кого она покрывает. Им показали мерзость во плоти, и Фил смотрел на мерзость, потому что, конечно же, подобное тянется к подобному. Или же даже ко мне самому – потому что это я и есть, есть этот ленточный червь, цестода, цепень, только, конечно, невооруженный, потому что в руках моих нет никакого оружия. Я ленточный червь, ленточный червь в тебе, худшая из мерзостей, какие даже Бог прячет от Своего лица в людских телах, в чёрной тьме потрохов, без света, без воздуха и без звуков – вот я, это я, в тебе и внутри тебя, потому что хотел быть только одной тобой. Вот, не смотри на меня, потому что это не должно видеть, это – мерзость, я, вывернутая наружу кишка, в брожении и гнили, наполненная одной лишь похотью, лишенная мыслей, я не видел света, но ленточному червю неведомо само понятие света, откуда знать, что такое свет, тому, кто живёт во тьме? Похотью и безумной гордостью – вот, это я, вырастаю из яйца, какое и в микроскоп не разглядишь, минуя нескольких хозяев, несколько поколений личинок, – может, одному из миллиарда суждено было вырасти в огромную, многометровую мерзость. Но внутри тебя мне не понять тебя, не узнать тебя, не узнать, что ты – это ты, потому что ленточный червь не знает об этом своим эндонным мозгом. Похотью и безумной гордостью – что с того, что выжил один из миллиарда, если ты так хрупок и тело моё бесцветно? И я кончу так, как надлежит кончить всем глистам, – меня вытравят, и я умру страшной смертью, от спазма всех мышц разом, и буду выброшен на свет, которого не увижу, потому что у меня нет глаз. Что я по сравнению с человеком, с тобой, не могу и помыслить, что ты, потому что всех моих ганглиев не хватит, чтобы это понять. Я бы мог просить – пожалей меня, пощади меня, но я мешаю тебе жить, и ты не пощадишь меня.
– Филипп, если уж ты так паришься, то хотя бы дверь открой, она разбухнет и не будет закрываться! И вообще, вредно мыться в такой воде!
Вредно, но что такой водой, что никаким кипятком не смоешь всей мерзости с меня, потому что сам я мерзость, кишка, наполненная похотью, потому что этот бассейн никогда не оставит меня, и даже у меня не хватило бы совести соврать, что я чист перед тобою.
Кораблёва не пришла и на следующий день, но по школе летали какие-то совсем другие новости: кажется, намечался юбилей школы, ей исполнялось семьдесят. Фила в эти подробности никто не посвящал, но это и не требовалось, поскольку витало в воздухе. Он почти опоздал, поэтому дело – кажется – обстояло так: классная зашла перед первым уроком и сказала, что будет юбилей школы и к этому надлежит подготовиться, газеты там, сценки. Нашлись, впрочем, горячие головы – или, точнее, Мазурова, которая предложила сделать открытки для выдающихся выпускников прежних лет. Сколько из этой школы вышло ветеранов войны, труда, почётных граждан, разных учёных