Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но просто не по себе. Это первый такой случай, когда оставляешь за спиной дом, несостоявшийся разговор с мамой и обиженного Кольку. И да, какой-никакой, а свет домов и фонари. Пусть фонари редкие, но все-таки живые, надежные. А впереди — лес сдавливает дорожку.
Когда быстро и зло кидала в чемодан барахлишко, было куда веселее, и даже в самом деле грела сердце комсомольская путевка, уложенная в карман блузки. Теперь, если честно: безмозглый выкрутас! Смотаться на подвиг в ночь, не дожидаясь утра. Скорее выглядит как бегство от нормального разговора с мамой.
Но морально-нравственные терзания — это пес с ними. Темнота, непонятные тени, шорохи — полбеды.
Вопрос: что делать-то будем, если стучаться будет некуда?! Глубокая ночь. Как это Палыч сказал: лагерь еще не принят. Есть ли там вообще кто-то? Пришла трусоватая мысль: и хорошо бы, чтоб так и случилось! Ушла ночью по-комсомольски дерзко, ну и вернулась, потому как не открыли…
«И чего это дорогу к станции никак не починят? И фонари не повесят…» Тут Ольга почему-то поняла, что сошла с дороги и идет прямо по лесу. Поэтому и ноги проваливаются, и темно.
Почему сюда свернула и как давно? Или что-то внутри заставило так пойти? Ведь идти по дороге — это быть на виду, а красться по колючей темени безопаснее, можно наврать себе, что ты не трусливая жертва, а прямо-таки опасный хищник.
Эта детская, глупая мысль успокоила. И даже когда она выбрела на дорогу, которая шла вдоль заборов «Летчика-испытателя», Оля ощутила радость, точно возвращалась туда, куда нужно.
Наращенный, высокий выкрашенный забор, со стороны дороги — прожекторы. А вот и ворота кузнецовской дачи, и над ними уже красуется вывеска, сваренная из металлического прута: лихо пылающий факел, орел и слово «Прометей».
Забавно.
И сторожка, она же проходная, явно обитаема. В окне свет, из трубы, выведенной из крыши, курился дым. Оля протянула руку постучать в калитку — и тотчас оттуда раздался глубокий гул, как подземный. Убрала руку — гул стих. Снова потянулась — и снова загудело, и снова убрала руку.
Наконец, когда она совсем уже было стукнула, дверь отворилась до того, как ее коснулись пальцы Оли. Вышла собака — огромная, широкая, лобастая овчарка в таком меховом тулупе, что не у каждого сторожа есть. Она высунула морду, посмотрела и подняла край губы, показав львиные клыки. Ну и пасть у нее была — как у крокодила. А уж глаза! Как будто человеческие воткнули в песью морду: зеленовато-коричневые, высокомерные, без интереса. Скорее с какой-то нечеловеческой мыслью на дне.
— Ой, — только и сказала Оля, держа руки на весу.
Но из-за двери скомандовали:
— Карай, на место.
Пес ушел, пожав плечами, появился славный мужик, лет двадцати пяти, в майке, трико и обрезанных валенках. В руках — жестяная кружка, вид спортивный, взгляд — веселый и вопросительный. Он сказал:
— И что?
У него так это получилось, что стало стыдно потусторонних мыслей и глупых страхов да еще и неловко, что побеспокоила во внеурочное время. Оля, смутившись, поздоровалась и отрекомендовалась:
— Гладкова, Ольга. Направлена старшей пионервожатой. — Она потянулась было достать документ, сторож остановил:
— Это все понятно, а дальше-то что?
— Дальше, ну как…
— А так, что ночь на дворе. Куда девать тебя прикажешь, Оля Гладкова?
— Может, где-то до утра…
— Вот-вот. Давай-ка до утра, а там разберемся. — Он собрался закрыть ворота, а Оля — обрадоваться, что пойдет домой.
Но не судьба. Из темени, что по ту сторону ворот, знакомый голос спросил:
— Тарх, в чем дело?
И почему-то стало ясно, что назад дороги нет.
— А вот, — сказал сторож и посторонился.
И собака скрылась, зато высунулась знакомая персона:
— Гладкова, вы что, уже к нам?
— Я, Павел Ионыч, вот…
— Ну зайдите для начала, — пригласил Наполеоныч.
Оля подчинилась, веселый сторож подмигнул:
— Оставь надежду. — И, затворив дверь, ушел в сторожку, забрав и собаку.
Они теперь стояли вдвоем на новехонькой бетонной дорожке, Серебровский явно ждал, когда ему что-нибудь да скажут, и молчал. Ольге, которая только-только оттаяла, снова стало не по себе.
Наполеонычем он был в больнице — эдакий студентик, влезший в чужой халат. Вечно извиняющаяся улыбка, в дрожащих пальцах постоянно что-то, то ручка, то цепочка от часов, то еще какая-то мелочь. Сейчас темно, и луна все по-своему искажает, он был как ворон здешних мест — чем-то недовольный, в черном свитере, отглаженных брюках. Все черное, и потому белая голова маячит, как не связанная с телом, будто висит в воздухе без ничего.
— Вот. — Оля протянула путевку, Серебровский взял, повернулся к свету фонаря, чтобы прочитать. Тут стало ясно, что не такой он сопляк — резкие тени под скулами, между бровями морщина, над одной бровью — другая, от носа вниз идут глубокие прорезанные складки.
— Допустим. — Он сложил бумагу, отдал. — Так ведь тут не сказано, что надо все бросать и нестись на подвиг среди ночи. Хотя, зная вас, я не удивлен.
— Семейные дела, — сухо доложила она. Разговор был неприятен и ставил в положение глупенькой экзальтированной девицы.
— Понимаю. На самом деле это я виноват.
— Вы ни в чем не…
Он улыбнулся, углы рта стали, как всегда, вверх, и он превратился в привычного Наполеоныча:
— Ах, не утешайте. Видите ли, в управлении меня поставили перед фактом.
— Я понимаю.
— Командовать тут должен был заслуженный человек, опытный, но с ним случилось несчастье — и мне сказали: «Надо, Паша». Когда же не получилось с вожатыми… вы же знаете?
— Да, — сухо подтвердила она.
— Мне задали вопрос: кого можешь рекомендовать? Я и брякнул… то есть назвал вас троих: вас, Приходько и Иванову. — Павел Ионович развел было руками, и тотчас сунул их под мышки. — Зябко. Выскочил к вам без ничего. Пойдемте в тепло.
И, не спрашивая согласия, отобрал у нее чемоданчик, пошел, точно зная — она пойдет за ним. Пошли по дорожке, было интересно. Ольге не приходилось бывать на кузнецовской даче, болтали о ней разное, слушать — уши не жалеть. Что тут и аэродром, и метро свое, фонтаны с павлинами. Ничего подобного не было. Чисто, недавно закончили стройку, фонарей немного, но размещены продуманно, освещали только то, что было нужно. Было много пней от старых деревьев, но уже насажены на смену