Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не заслуживаю его поддержки – виноватой степной собакой касаюсь своим лбом его и мягко киваю.
– Конечно, Ма, моя мечта сбылась. Я ничего не упущу, – принимаю письмена и снова жмусь к нему. Как приятна мне эта простая забота, без обязательств и возложенных на меня тягостных надежд. Ма будет любить меня, даже если я отрекусь от своей судьбы и всё же приму участие в Олимпийских играх.
Глава пятая
ИРАИД
Институт лженауки и искусств, Синдика, столица Горгиппия
– Во-от! – наконец выдыхаю я, завершая свой рассказ о несовершенстве женщин, о недостатке мотивации, о пережитках царской власти, о бесконечной цели, в которой самое важное – путь, – и замечаю, что Лазарь уснул.
Уснул!
Поначалу мне хочется ударить его в плечо и разбудить – ну как посмел-то? – но я сдерживаюсь и внимательно гляжу на друга. Его одежды похожи на троекратно намотанное погребальное покрывало, и то, как он лежит, полусидя в покосившемся от старости стальном кресле, – момент, достойный рассказа внукам. Рисовать я, конечно, не умею, но всё же беру обрывки его драгоценных бумажных эскизов и поверх некоторых расчётов царапаю криво: «Ты проспал конец света; встретимся в следующей жизни. – Ира».
Кошка ластится к моей не-ноге и активно трётся о выступы, которые имитируют изгиб стопы. Я считаю подмену уродливой, но Музе, однако, эта громоздкая конструкция очень приятна – она урчит. Сегодня она снова царапалась и загребала лапами по полу в мою сторону (Лазарь сказал, это проявление настороженной симпатии, – я ему не верю), но теперь разрешает даже погладить ей бока.
– Хорошо тебе, кошка, ты никуда не ходишь и ни с кем не общаешься. И даже с царевнами незнакома. И хорошо, хорошо, что так…
Я поднимаю её, она мяукает и укладывается в складках моего хитона на груди, и теперь я похож на кормящую мать. Стоит мне расположиться с комфортом, умиляясь жёлтым глазам и полосатому хвосту, как Муза впивается острыми когтями мне в плечо. Я взвизгиваю и вскакиваю на ноги, забыв о неудобстве подмены, а кошка спрыгивает на пол и убегает. Клянусь богами, при этом она по-кошачьи хихикает.
– Что случилось? – Лазарь подскакивает и ударяется локтем о спинку кресла. Я не успеваю посочувствовать, как он сразу продолжает: – Нельзя и на пару ударов сердца отлучиться…
– Ну и куда ты уходил, в мир иной? – шиплю я, вытирая кровь с плеча грязной рукой. Лишь бы хитон не перепачкать. Измазанный в крови, он сразу пойдёт на выброс, а учительское жалование не то чтобы… – Меня настигло женское проклятие.
– Оно тебя и не покидало.
Он, отойдя от удара, звонко смеётся, запрокинув голову. И, конечно, прикладывается затылком о спинку кресла с ещё более оглушительным звуком. И теперь уж я хохочу над ним от души, складываясь пополам так, насколько позволяет подкошенная нога. Мог бы – упал бы перед ним на колени и бился бы лбом о приятный шершавый пол.
– Заза, хоть ты калекой не становись, куда Союз без твоих рук… – я пытаюсь отдышаться и выпрямляюсь, чувствуя, как от смеха сводит мышцы живота. Тут же ловлю его взгляд – и он очень серьёзный. Серые скалы, обломки, гребешки мутной волны в бурю – вот его глаза.
– Не говори про себя так.
Он встаёт, отряхивается и идёт за коробкой с тканями для повязки мне на «рану». Делает всё быстро, не успеваю я возразить, как Лазарь усаживает меня обратно в кресло и приказывает молчать. Льёт на царапины горючую жидкость резким движением, и я прикусываю губу, чтобы не жаловаться.
– Ты устал? – спрашиваю его, не зная, чем ещё себя занять.
– Молчи.
– Значит, точно устал, – невинно улыбаюсь. Никто не способен устоять перед моей улыбкой. Он льёт ещё, щедро, и явно переусердствует, совершенно не думая о «светлом завтра», ради которого мы едим одну и ту же бобовую кашу три раза от восхода до исхода. – Ты ночами опять работаешь?
– Ты опять берёшь на себя больше, чем вытянешь? – Он обвиняет.
– Ты опять целыми днями под солнцем, зная, что твоя кожа не выдержит этого? – Я защищаюсь.
– Ты опять подвергаешь учеников опасностям, которых можно избежать? – Он наседает.
– Ты опять стёр руки в кровь о свои мозаики? – Я пререкаюсь.
– Ты опять стёр руки в кровь о свои спортивные снаряды? – Он злится, и я решаю отступить. Мне боязно потерять нашу дружбу, так нежданно возродившуюся перед Играми, то ли оттого, что мы оба волнуемся, то ли потому, что дружить ему больше не с кем. Я следую наставлениям Найи и стараюсь научиться быть хорошим учителем у очевидного лучшего.
Лазарь побеждает в этой битве взаимных претензий, а я признаю своё поражение, опуская голову. Спутанные волосы закрывают меня от Лазаря короткой завесой.
– Игры и меня вынуждают работать на износ. Чего же ты не советовал мне отдохнуть, когда всё решалось и когда Атхенайя заражала нас мыслью, что такое подношение, как большое соревнование, будет оценено Богами? – Лазарь звучит на удивление спокойно, хотя слова подбирает колкие. Я на эту колкость реагирую тихо и безынициативно:
– Лично я был в унынии, и ты это знаешь.
Я давно в унынии, примерно с прошлых Игр, потому что они были для меня последними, а восстановиться атлету после такой потери, какая случилась со мной, попросту невозможно. Спорт требует полноценных и красивых людей, потому что люди хотят любоваться, а не жалеть или испытывать раздражение.
– Каждый из нас справляется с унынием по-своему, – убеждённо говорит Лазарь, и я понимаю, что мы сами обещались служить искусствам, но наша жизнь катится под откос не только из-за Института. Но вслух мы о таком не говорим.
Колхидцы избегают обсуждения тех или иных проблем и держат недовольство при себе. Синды же (а я синд) в большинстве своём прямолинейны.
– Выговорился, надеюсь? – осведомляюсь я аккуратно, но чувствую себя так, словно в жару распаляю костёр, рискуя сжечь последнюю виноградную лозу. Понимаю, что хочу вина, но жизнь атлета такие слабости исключает.
– Да, – он сильно затягивает мне повязку на руке, и я задерживаю дыхание, стараясь отогнать воспоминание, как лекари делали то же самое с ногой, затягивая жгут, когда намеревались… Трясу головой, выгоняя из неё навязчивые картины прошлого.
Лазарь переживает, стоит ему увидеть любую царапину. Мои шрамы ему неприятны – должно быть, напоминают собственные, скрытые двумя слоями хитона. На Колхиде раны, стремясь их обеззаразить,