Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Баланда с редкими капустными листьями и кусок черствого хлеба, появлявшиеся дважды в день, поддерживали жизнь в теле, однако душу изводил иной голод, информационный вакуум. Жив ли Кулибин? Что с Екатериной? Какой приговор мне уже подписали где-то там, наверху?
Попытки разговорить охрану не увенчались успехом. Угрюмые солдаты гарнизонной стражи, сменявшиеся каждые четыре часа, напоминали заводные куклы: молча ставили миску, забирали ведро, гремели засовами.
— Эй, служивый! — вцепившись в решетку, кричал я в спину уходящему конвоиру. — Хоть слово скажи! Что в городе слышно?
И только шаги, затихающие в коридоре, служили ответом. Эта немота сводила с ума, превращая меня в человека, заранее вычеркнутого из списков живых.
Спасаясь от безумия, я цеплялся за простые образы. Горячая ванна с пеной. Свежая, хрустящая крахмалом рубашка. Утренний кофе. Доходяга.
Наверняка мой кот уже оккупировал кабинет в поместье, а Прошку отправили в Петербург, вот он и таскает коту сметану с кухни. При мысли о мальчишке губы тронула болезненная усмешка. Прошка видел арест. Плакал, небось. Толстой, должно быть, рвет и мечет, поднимая связи. А Юсуповы? Неужели оставили меня на растерзание?
Пять шагов от двери до стены. Разворот. Пять шагов обратно. Разум, словно заклинивший механизм, срывался с зубцов и возвращал меня к перевернутой машине.
Изуродована? Шрамы? Если так — пиши пропало. Ни талант, ни деньги, ни монарший вензель не станут щитом. Женщина способна простить растрату или измену, однако потерю красоты — никогда. Для нее я теперь чудовище.
А Кулибин? Смерть старика ляжет на мою совесть несмываемым пятном. Я втянул его в эту гонку, дал надежду, которая его и погубила. Отчаяние подступало к горлу.
На третьи сутки вместо скрипа «кормушки», я услышал протяжный, надрывный скрип петель широко распахнутой двери.
Резкий свет фонаря ударил по глазам. На пороге высился незнакомый офицер. Адъютантский мундир, аксельбант.
— На выход, — бросил он, даже не удостоив меня взглядом.
Ни титулов, ни званий. Команда как псу.
Ноги, затекшие от холода, слушались плохо, когда я шагнул в коридор. Ладонь скользнула по щеке — трехдневная щетина кололась. Грязный, мятый, пропитанный тюремным смрадом — не лучший видок, однако.
Двое солдат молча пристроились по бокам.
— Вперед.
Я ждал поворота к лестнице, ведущей в нижние уровни, где воздух тяжел от запаха крови и проводят допросы с пристрастием. Однако, миновав тяжелую дверь, конвой свернул вверх.
К свету.
С каждым пролетом сырость подземелья отступала, вытесняемая запахами воска и табака. Под сапогами вместо склизкого камня заскрипело дерево, а затем шаг смягчили ковровые дорожки. Мы поднялись на второй этаж, где мелькали люди в партикулярном платье.
Маршрут вселял осторожный оптимизм. На плаху или дыбу ведут другими путями, как мне кажется. Значит, предстоит разговор с кем-то из верхушки — кто принимает решения и не брезгует запачкать руки общением с арестантом.
Череда пустых коридоров, в которых эхо шагов тонуло в мягком ворсе, казалась бесконечной. Пульс частил, разгоняя кровь. Кто там? Губернатор? Столичный следователь? Или сам Император соизволил вершить суд?
Офицер остановился перед высокой двустворчатой дверью красного дерева. Одернул мундир. Постучал.
— Войдите! — донесся изнутри властный бас.
Адъютант распахнул створку и отступил, освобождая проход.
— Прошу.
После сырого подземелья кабинет приятно радовал глаз. Высокая лепнина, темно-зеленый штоф стен, тяжелые портьеры, рассекающие свет на слепящие полосы. Живое тепло от весело трещащих в камине поленьев.
За массивным столом красного дерева, заваленным бумагами, скрипело перо авторучки.
Человек, сидящий в центре этого бумажного бастиона, даже не поднял головы. Крупный почерк ложился на бумагу уверенными, размашистыми строками. Оставшись без конвоя посреди роскошной комнаты, я ощущал себя нашкодившим гимназистом перед директором. Эта внезапная свобода в четырех стенах неожиданно пугала.
Хозяин кабинета мало походил на лощеных штабных шаркунов, полирующих паркет Зимнего. Мощные покатые плечи распирали простой зеленый мундир, лишенный орденской мишуры. Крупная голова с гривой темных волос, прихваченных ранним инеем седины, покоилась на бычьей шее, выдавая в нем человека, привыкшего таранить препятствия, привыкшего отвечать за свои приказы головой.
Аккуратно отложив ручку, он наконец поднял глаза.
Взгляд тяжелый и пронизывающий. Умные, с хитринкой, глаза смотрели без злости или сочувствия. Он был мне знаком, я смутно припоминал, что мы встречались ранее, но потрясения последних дней меня выбили из колеи.
— Ну, здравствуйте, мастер Саламандра, — пророкотал он басом. — Присаживайтесь. Разговор нам предстоит долгий. И, боюсь, не самый приятный.
Небрежный, властный жест в сторону жесткого стула не допускал возражений.
Опускаясь на сиденье, я сцепил зубы, чтобы не поморщиться — затекшие мышцы отозвались ноющей болью. Спину, однако, я держал прямо. Выглядеть жалко я не собирался.
— Кто вы? — вопрос прозвучал резче, чем требовал этикет. Впрочем, мне уже нечего терять.
Уголки губ офицера дрогнули в усмешке, хотя взгляд остался серьезным. Правда, он удивился вопросу, но понял, что я его не узнал.
— А вы нетерпеливы, мастер. Для арестанта это порок. В каземате добродетелью считается смирение. Да и для ювелира… полагаю, качество не очень полезное.
Имени он не назвал. Просто продолжал внимательно осматривать мою тушку.
Выдержка мне изменила. Вопрос, выжигавший внутренности последние трое суток, сорвался с языка прежде, чем включился рассудок.
— Что с ними?
— С кем? — лениво приподнял бровь офицер.
— С Кулибиным. С Великой княжной. Живы?
В его глазах мелькнуло уважение. Он наверное ждал мольбы о пощаде, клятв в невиновности или чего-то подобного, но явно не беспокойства о «подельниках».
— Вы бы о своей шее пеклись, мастер, — заметил он, выбивая пальцами дробь по столешнице. — Она сейчас тоньше волоса. Топор уже занесен. Гнев Государя страшен.
— Плевать на шею! — огрызнулся я, небрежно. — Я должен знать, кого я «убил».
Он изучал мое лицо, словно карту местности перед боем.
— Живы. Оба.
Невидимые тиски, сжимавшие грудную клетку, разжались. Живы. Остальное не столь важно. Главное — живы.
— Теперь к делу, — тон собеседника изменился. Он придвинул к себе пухлую папку. — Меня интересует ваша машина. Чья это идя? Чье влияние?
Я расслабился после долгожданного известия. Стало как-то легче.
— Из головы. Мы с Иваном Петровичем придумали.
— Кто помогал? — взгляд сверлил насквозь. — Иностранцы? Французы? Англичане? Откуда чертежи двигателя? Чьи деньги, кроме княжеских?
— Ничьи. Только мы. Кулибин — гений механики. Я только дал направление. Финансы — наши и Юсуповых.
— Сами? — недоверчивое хмыканье. — Хотите убедить меня, что два русских кустаря — ювелир и выживший из ума старик — в сарае собрали аппарат, обгоняющий ветер?
— Именно так. Русский ум изворотлив, когда прижмет.
— И никаких сообщников? Никаких «доброжелателей» из-за границы, подсказавших, как превратить экипаж в орудие для смерти сестры Императора?
— Это наверняка