Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Удачно, что небо ясное. Луна карабкалась потихоньку ввысь, стараясь подменить все фонари разом. Ее свет, белесый, безжалостный, выхватывал из тьмы не суть вещей, а лишь их уродливые контуры: покосившийся забор, разбитую бутылку, лужу. Хорошо еще, что накануне, до того как солнце скрылось за крышами, я уже проделал этот путь. Память, тренированная войной, где запомнить расположение воронки — вопрос жизни и смерти, аккуратно зафиксировала все ловушки: глубокую яму у водостока, канавку, скрытую тенью от сарая, жирную масляную лужу у ворот гаража. Я двигался по шахматной доске спокойно, почти не глядя под ноги. Особые навыки, да.
Шёл не спеша. Даже очень не спеша, растягивая момент, давая накопиться тишине и подозрениям. И всё равно пришёл раньше оговоренного срока на полчаса. Однако из заветного окошка лился жёлтый, негасимый свет. Скудный, приглушенный. Вчера я заметил — штора на окне плотная. Обыкновенное дело. Чтобы не подглядывали. Чтобы сохранить маленький островок приватности в океане общей, коммунальной жизни. И на случай светомаскировки пригодится — привычка, въевшаяся в плоть городов глубже, чем краска в стены. Войны нет, но шторы менять на что-то радостное, легкомысленное не спешили. Да и где их взять, новые шторы? Война забрала не только людей. Она забрала яркие цвета, оставив после себя палитру из черного, серого, грязно-коричневого и выцветшего защитного.
У калитки, покрашенной в тот самый выцветший защитный цвет, стоял мотоцикл. Я узнал его с первого взгляда. «Цюндапп». Немецкая машина, крепкая, угловатая, с коляской, на которую некогда монтировали пулемёт.
Значит, он уже здесь. Неужели мой героический визави хочет перехватить аккордеон? Вчера я задатка не оставил, незачем. Хозяйка, Валентина, женщина с усталыми глазами и быстрыми руками, намекала, дескать, есть и другие покупатели, торопитесь, батенька. Ладно. Если упущу — значит, не судьба. В моей жизни были провалы и покрупнее. Не самая страшная потеря — не стать владельцем аккордеона. У меня уже есть один. Наш. Советский.
Я отворил калитку. Она и не скрипнула. Вчера отметил: смазаны петли.
Прошел по двору. Постучался в дверь, обитую дерматином.
Дверь открыл он. Герой. Виталий Петрович. Он заполнил собой весь проем, не потому что был огромен, а потому что нес в себе ту плотную, сконцентрированную энергию, которая свойственна людям, привыкшим командовать и занимать пространство. На нем была простая гимнастерка без знаков различия, но сидела она на нем, как влитая. Индивидуальный пошив, хорошая материя.
— А, соперник! — сказал он, и в его голосе прозвучала не злоба, а оживление, как у голодного перед застольем. — Ну, заходи! Мне Валентина говорит, что есть у нее другой покупатель, а кто, не говорит. Загадка. Давай знакомиться, что ли.
Он протянул руку. Ладонь жесткая, как напильник. Пожатие короткое, крепкое, но быстрое — не проверка на прочность, а просто контакт: мы оба здесь, оба из стали и плоти, давай без сантиментов. Мериться силами явно не собирался, но сила в нем чувствовалась — не грубая, кулачная, а упругая, пружинистая, сконцентрированная. Он был ранен в ноги. Вот и взяли руки на себя всю нагрузку, налились силой и решимостью.
— Вас я знаю, Виталий Петрович, — сказал я, переступая порог. — Как не знать.
— Просто Виталий, — отрезал он, отступая и пропуская меня внутрь. — Не люблю церемоний.
Он провел меня в горницу. Сделал это по-хозяйски. Почти. Но в этом «почти» сквозила вся его позиция: он здесь не хозяин, но чувствует себя увереннее гостя.
— Павел, — успел я впустить свое имя в пространство между нами, пока он двигал стул.
— Где воевал? — спросил он, усаживаясь на свой стул с видом командира, начинающего допрос. Другой стул, подвинутый в мою сторону, был приглашением приземлиться. Следовать приказу.
— Да везде, — ответил я, садясь. — С сорок первого и дальше. Закончил в Праге.
— Ранения? — он кивнул на мою трость, прислоненную к стулу. Взгляд у него был прямой, пытливый, выявляющий слабые места.
— Есть маленько, — согласился я, делая вид, что проверяю шов на галифе.
— У меня тоже, — серьезно, без тени бравады или жалости сказал Виталий. Это была констатация общего знаменателя. Мы оба битые. Факт.
— А в каком ты звании? — спросил он вдруг, и в его глазах мелькнул осколок иронии. — Вдруг майор, а я тебе тыкаю, неловко потом будет.
— Лейтенант, — признался я.
— А я капитан, — сказал он, и в его голосе прозвучала нотка сожаления, тут же заглушенная. — Не дослужился до майора, не судьба. Хотя рядышком, рядышком стоял. Рукой подать.
— Я тоже недалече от майора был, — сказал я, разглядывая трещину в штукатурке над его головой. — Но возгордился, а Бог — не Митрошка, видит немножко. И вот — лейтенант.
— Пехота? — продолжал он свой опрос.
— Царица полей, — ответил я.
— Я летчик. Истребитель. — Он помолчал, оценивая меня. — А зачем тебе, пехотинец, аккордеон?
— В «Карлушу» думаю устроиться баянистом, — сказал я, вынимая пачку «Севера». Предложил. Он отказался кивком. — И просто инструмент серьезный, в жизни пригодится. Душа требует.
— Баянистом? — брови Виталия поползли вверх. — Так ты музыкант?
— Не то чтобы музыкант, — сказал я, прикуривая. Дым заклубился в луче лампы под потолком. — Но нужно же как-то на хлеб зарабатывать.
— Другого дела не нашёл? — в его вопросе звучало искреннее недоумение.
— Со школы — в армию, — пожал я плечами. — Потом, после первого ранения, отучился на курсах младшего комсостава. Что мне теперь, на завод учеником токаря идти, что ли?
— А баянист… — протянул он, и в этом протяжном звуке было сомнение.
— А что баянист? — я сделал глоток дыма. — Играю неплохо. Музыкалку местную кончил, с отличием. Для большого города, конечно, не гожусь, а для Зуброва — самый раз. Я человек вольный, дети по лавкам еды не просят, жены нет, родители себя обеспечивают. Поиграю на баяне, приду в себя, а там видно будет.
— Видно будет… — в раздумье, почти про себя, повторил он