Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немецкая наука против хитрого коньяка. Дуэль алхимиков в моей крови. Победитель определится минут через пятнадцать, но я уже чувствовал, как туман в голове начинает медленно, с неохотой, отступать к краям сознания, оставляя после себя не ясность, а другое состояние — холодную, металлическую сосредоточенность. Опьянение не исчезало, оно меняло форму. Тёплая, обволакивающая волна уходила, ее место занимала холодная трезвость. Психосоматика, конечно. Но на фронте я научился доверять психосоматике больше, чем докладам связных.
— Садись в коляску, лейтенант. Сейчас полетим, — голос Героя прозвучал снаружи, из темноты.
Я вышел. У калитки «Цюндапп». Не просто мотоцикл — памятник немецкому инженерному гению, стальной зверь с плавными линиями и темно-зеленой краской, на которой лунный свет ложился жидким серебром. Он содержался не просто в исправности — он лоснился, как скаковая лошадь перед забегом. Такую технику не покупали — ее получали. За особые заслуги.
Я устроился в глубокой люльке, похожей на кожаное кресло. Виталий поставил футляр с аккордеоном мне на колени. Тяжесть обрушилась на бедра, пригвоздив к месту.
— Держи крепче, — сказал он, и в его голосе впервые прозвучала не удаль, а что-то вроде предупреждения.
Я вцепился в ручку футляра одной рукой. Другой — ухватился за холодный поручень люльки. Трость пристроил сбоку, между ногой и бортом. Не выпадет. Не должна.
— Молодца, — похвалил капитан, уже сидя в седле, заводил двигатель. — От винта!
«Цюндапп» завелся не с первого раза. Не со второго. Он взревел с третьей попытки, и этот рев разорвал тишину улочки, где-то вдали залаяла собака. Даже немецкая работа в чужих руках может капризничать.
Мы рванули с места, и улочка поплыла навстречу, превратившись в мелькание темных стен, спящих окон, одиноких фонарей, от которых мы уплывали, как от маяков. Мы мчались. Ну, по сравнению с пешим ходом — определенно мчались. Каждую выбоину, каждую щель между булыжниками я чувствовал всем телом. Не Прага, ох, не Прага! Здесь мостовые не целовали колеса, они кусали их, и эта тряска отдавалась в зубах знакомой, окопной болью. Вдруг, без предупреждения, Виталий сбавил ход. Рев мотора снизился до урчания. Он свернул в узкий, совсем уже неприметный проулок, больше похожий на трещину между двумя мирами. Фонарей здесь не было вовсе. Только высокие, слепые заборы и запах сорной травы.
— Здесь срежем, — бросил он через плечо. — И короче, и дорога глаже, а то растрясет тебя, пехоту, в мелкие части.– Не вижу препятствий, — пробормотал я в ответ, и мои собственные слова показались мне эхом, доносящимся из пустого колодца.
Луна, тем временем, выкатилась из-за редких облаков и повисла в небе, заметно выше, чем прежде. При таком свете можно было бы читать газету, если бы она у меня была. Но газеты не было. Была только звенящая в ушах тишина, нарушаемая урчанием мотора, да тяжесть на коленях, которая начинала казаться неестественной, зловещей.
«Цюндапп» выехал на простор, подъехал минут пять по полю, к зарослям терновника — и плавно остановился. Мотор смолк. Наступила тишина, в которой стало слышно, как стучит кровь в висках.
— Отлить нужно, — сказал капитан. — У Валентины неудобно было, а нужно. Тебе тоже не помешает. Разгони хандру.
— Не… Никогда не помешает, — сонно, с преувеличенной вялостью ответил я. Выбрался из-под аккордеона, поставил футляр на сиденье, ступил на землю. Земля покачнулась, я схватил трость и нашел архимедову точку опоры.
— Кто утром ходит на четырех, днем на двух, а вечером на трёх? — спросил я ночь. — Фронтовик-инвалид! — И захохотал, одиноко и нелепо, а потом смех перехватило в горле, и я закашлялся, горько и продолжительно, пока глаза не налились слезами.
Мы подошли к кустам терновника. В лунном свете они казались грудой черного, спутанного железа. Спирали Бруно и рельсовые ежи.
— Это… Это где мы? — спросил я, делая вид, что озираюсь с недоумением. — Терновая старица, что ли? За городом же.
— Она самая, лейтенант, она самая, — подтвердил Герой, расстегивая ширинку. Его профиль в лунном свете был резким, как у орла. — Красивое место. Спокойное.
— Так это ж не к городу, а наоборот, из города. Мы же назад поехали.
— Пять минут езды — пустяки. Зато воздух какой! — он глубоко вдохнул, раздувая ноздри.
Воздух и вправду был особенный. Отчетливо, холодной струей, тянуло откуда-то сыростью и илом — пахло рекой. Но этот запах перебивался другим. Табак. «Беломор». Дороже «Севера», дешевле «Казбека». И пахло им не от капитана. Пахло из кустов. Кто-то недавно курил здесь.
— Ты вот что, лейтенант… — начал капитан, закончив свои дела и поворачиваясь ко мне. Его лицо было в тени, и только глаза слабо отражали лунный свет, как у животного. — Ты скажи честно. Тебя такая жизнь устраивает?
— Меня? — я сделал вид, что оглядываюсь по сторонам с наигранным восторгом. И в этот момент увидел их. В глубине кустов, на уровне глаз вспыхнули и погасли три крохотных, красных огонька. Значит, их трое. Они не скрывались. Они просто стояли и курили, наблюдая. А чего им опасаться? Пьяненького лейтенанта-инвалида с аккордеоном? Я сглотнул горькую слюну и продолжил, повышая голос, будто обращаясь к невидимой аудитории: — Кто бы мне тогда, в окопах под Сталинградом показал эту красотищу — мир, луна в небе, аккордеон, и я, живой… Не поверил бы, что бывает так хорошо!
— Погоди, погоди радоваться, — перебил меня Герой, и в его голосе зазвучали терпеливые, снисходительные нотки учителя, объясняющего простую истину туповатому ученику. — Луна — это хорошо, не спорю. Романтика. Но ты… Ты о хлебе насущном подумал? Сколько ты зарабатывать-то будешь?
Химия в крови работала на полную. Холодная ясность выжигала последние остатки коньячного тумана. Каждая деталь была острой и колючей, как кактус в горшке на подоконнике. Запах табака из кустов, вес трости в руке, и слышимый шум реки.
— Значит, так, — начал я, играя в простачка. — В школе учителем пения — рублей двести в месяц. Знаю, мало, но! Но у меня восемь часов в неделю, представь, четыре