Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Карлуша» сиял огнями. Не ярко, не нагло, а с достоинством старого педагога. Созвездие Плеяды на ясном небосводе Зуброва. На фронтоне, будто повязка на лбу японского лётчика, красные лампочки изображали число «30». Ну да, скоро тридцатилетие. Дата, которая должна была всех примирить с настоящим и заставить забыть прошлое. Ниже, на фасаде, яркие афиши: «Подвиг разведчика» и «Пирогов». Героизм и гуманизм. Черное и белое. У кассы мирно стояла очередь, человек на тридцать. Люди терпеливо топтались на месте, молчаливые, как стадо у водопоя. Очередь к важнейшему из искусств. Оно, искусство, давало сны на ночь. Чаще черно-белые, но порой и цветные, с хорошей музыкой и правильным финалом.
Но я шёл не за снами. Я шёл к директору. Так и сказал бабушке на вахте, женщине в стеганой безрукавке, с лицом, как смятый конверт, из которого давно вынули письмо.
— Директор в Чернозёмске, — выпалила она, и в голосе ее зазвенела гордость за причастность к высокому. — Там слёт работников культуры проходит. А вам по какой надобности?
— Насчет работы интересуюсь.
— Работы? — Ее глаза, маленькие и пытливые, просверлили меня насквозь, оценили поношенный пиджак, не самую свежую рубаху. Птица полета невысокого. Решив, что церемонии излишни, она продолжила просто
— А ты по какой части работник?
— Баянист.
— Ба-я-нист? — Она протянула слово, будто пробуя его на вкус. — Ну, баянист нам нужен. Как пропал Николка, так мы без баяниста живем. А без баяниста культурная работа… — она махнула рукой, показав, что работа эта ни туда и ни сюда, болтается где-то посередине, унылая и сирая.
— Николка?
— Ну да, Николка Тимофеев. Из ленинградцев, эвакуированный. Больших способностей! — В ее глазах на миг мелькнуло что-то похожее на теплоту. — Душевно играл. И вальсы, и танго… даже фокстроты, бывало. Люди под его музыку и плакали, и веселились. Как душа просит.
— И как же он пропал?
Покачала головой. Универсальный жест для всего, что не укладывается в прокрустово ложе распорядка и здравого смысла.
— Кто его знает? Был человек — и нет его. Милиция сказала, что ничего за ним такого не числится. А люди пропадают всяко. В Ленинград, может, вернулся. Потянуло на родину. А что с учета не снялся, да вещички оставил… — Она махнула рукой, отмахиваясь от неудобных вопросов, как от назойливой мухи. — С культурными людьми такое сплошь и рядом. Не от мира сего. Да и какие там вещички у ленинградца, эвакуированного… Слезы, а не имущество. Может, и в самом деле уехал? Сегодня есть, завтра нет. Ветер поднялся — и сдуло.
— Всяко бывает, — ответил я, но бедро заныло пуще прежнего. Один баянист — ну, с кем не бывает. Жизнь что сито, люди сквозь нее просеиваются, как манка. Два — это уже закономерность. Желтая карточка. Предупреждение. Три — красная. Удаление с поля. Но поле было какое-то слишком тихое. И только ли три?
— Так что ты приходи, когда Егор Васильевич вернется. Директор. Без него тут никто ничего решать не станет и не может. У нас порядок.
— А когда он вернется?
— Вернется завтра. А ты приходи послезавтра. Завтра Егору Васильевичу не до пустяков будет. — Она посмотрела на меня свысока, поставив точку в нашем диалоге.
Пустяки. Я и мои проблемы. Пропавшие баянисты. Война, отголоски которой бродили по городу, как неприкаянные духи. Все это было мелко, несущественно на фоне слета работников культуры и горящего числа «30» на фронтоне.
Я развернулся и пошел к выходу. Очередь не уменьшалась. Зрительный зал на пятьсот мест. Не пустяк. В будни — два сеанса, в воскресенье — четыре. Для Зуброва это выставка счастья, вход недорог, от трех до пяти рублей за билетик. Место, где собираются уцелевшие, чтобы увидеть иную реальность, где разведчики неуловимы, хирурги — гениальны, а любовь — обязательно победит. Увидеть и уверовать.
На улице стемнело окончательно. Фонари стали ярче, но темнота между ними — гуще, непроглядней. Я постоял немного, глядя, как пары и компании скрываются в распахнутых дверях «Карлуши». Они шли смотреть «Подвиг разведчика». Профессионала, который не ошибается. Который знает, кто враг, а кто друг. Которому я мог бы позавидовать, если бы во мне еще оставалось место для эмоций.
Я закурил, прикрыв ладонью огонек, по старой фронтовой привычке. Где-то там, в городе, были еще два кинозала, поменьше. Там крутили старые, затёртые ленты. С обрывами и пропусками. А здесь — новое. Сразу после Чернозёмска. Свежее, как только что напечатанная газета. С правдой, одобренной и разлитой по бутылкам.
«Подвиг разведчика». Как же. Я швырнул окурок под ноги, раздавил его каблуком и двинулся прочь от огней, в ту самую жизнь, которая не укладывалась в сеансы, не имела четкого сценария и в которой пропадали баянисты, играющие душевные вальсы. Исчезали бесследно, оставляя после себя только тишину, вопросы да ноющую боль в бедре у тех, кто остался и пытался понять правила этой новой, странной, послевоенной игры.
Тишина нарастала по мере того, как я углублялся в паутину второстепенных улочек. Она ползла из подворотен, падала с ржавых карнизов, и липла к подошвам, словно жидкая грязь. Тротуар, некогда приличный, скукожился до узкой каменной ленты, а асфальт на проезжей части напоминал шкуру прокаженного — в язвах, заплатках и вздутиях. Фонари, те редкие железные стражи, что еще держались на своих постах, горели с оглядкой. Сначала через одного, будто перешептываясь в ночи. Потом через два, притихшие в ожидании беды. А там и вовсе — через три, оставляя целые провалы черноты, где шаги звучали громче, а собственная спина чувствовала ледяное прикосновение чужого взгляда.
Что поделать. Страна огромная, война только что завершилась, на все улицы ламп не напасёшься. Особенно когда мальчишки,