Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ладно, мистика мистикой, суеверия суевериями, а трость и в самом деле была знатная. Из железного дерева, тяжелая, тёмная, как засохшая кровь. Серебряный набалдашник в виде головы гончей, отполированной до матового блеска тысячами прикосновений. Генеральская трость. А досталась лейтенанту-фронтовику, учителю пения с психосоматической хромотой.
В горнице в это время отец чуть не в пляс пускался. Он ходил кругами вокруг радиоприемника, как шаман вокруг идола, и мурлыкал что-то себе под нос, как кот перед миской со сметаной. Сам же кот, наш матерый, боевой котище Силантий, рыжий и усатый, напротив, сидел на своем излюбленном стуле и наблюдал за этим действом с царственным неодобрением. К радиоприемнику он относился настороженно и с легким презрением с самых котеночьих времен. Возможно, его раздражали шипение и голоса из ниоткуда. А возможно, он просто ревновал.
— Я его проверю, — заявил отец с показной, театральной озабоченностью, потирая руки. — Аккуратно, винтик за винтиком. Может, придется конденсаторы поменять. Здесь, смотри, конденсаторы электролитные, они капризные, как барышни. Сейчас чаще на бумажных делают, надежнее.
— Ага, — сказал я, неопределенно, чтобы поддержать разговор, но не ввязываться в технические дебри.
— Ну, и контакты, естественно, прозвонить. Спиртиком побаловать, от окиси очистить. Дня два, не меньше, уйдет на все про все. А тебе на завтра задание — антенну установить. Как в старые добрые.
— Как до войны? — спросил я, хотя ответ знал заранее.
— Ага, — кивнул отец, и в этом «ага» прозвучала целая эпоха. Эпоха, когда антенна на крыше была окном в огромный, тревожный и манящий мир.
До войны антенну устанавливал всегда я. Отцу было не с руки, вернее, не с ноги — одноногому на крыше не место. На крыше я прилаживал провод к коньку, второй конец закреплял на голубятне в глубине двора. Получалась длинная антенна. Она ловила не только мощный, как удар кулака, голос Москвы, но и истеричные речи из Берлина, меланхоличные шансоны из Парижа, а порой и американские буги-вуги. Она ловила мир, который еще не разорвался на части. Когда война началась, приемник велели сдать, а антенну отец убрали сам, без напоминаний. Во избежание. Чтобы не подумали чего. Это уже было без меня, я-то в то время защищал саму Москву. В меру своих очень скромных возможностей. Антенну сняли, провод смотали в аккуратный бухт, и мир сузился до размеров сводки Информбюро, извещавшей не о том, что происходит, а о том, как должно происходить.
— Ты куда? — спросил отец, не отрывая взгляда от задней стенки приемника.
— Сначала к «Карлуше», насчет работы поспрашивать, — ответил я. «Карлуша», Дом Культуры имени Карла Маркса, средоточие духовной жизни Зуброва. Кружки всякие — вдруг им нужен баянист? — А потом — аккордеон покупать. Договорился.
Отец наконец оторвался от радиоприёмника и посмотрел на меня. Его взгляд был спокойным, но в глубине глаз, притаилось беспокойство.
— Смотри, иди осторожно, — сказал он просто. Никаких наставлений, никаких вопросов. Просто три слова, отчеканенные, как патроны.
— Смотрю, — так же просто ответил я, беря трость. Ее тяжесть была успокаивающей и обнадеживающей.
Я вышел на улицу. Солнце ещё не село, но висело низко. В кармане пиджака, старого, отцовского, лежала пачка денег, отдававших теплом. А в левой ноге, ровно на том месте, где когда-то сидел осколок, пульсировала предупреждающая боль. Она была слабой, но настойчивой. Как тихий стук в дверь, когда ждешь кого-то одного, а пришел совсем другой.
Я двинулся в сторону Карлуши, постукивая тростью по тротуару. Звук был твердым, уверенным. Доктор Моравец верил в предвидение. Может, он и правда что-то знал. А пока что трость была просто тростью, деньги — просто деньгами, а вечерняя прогулка — просто необходимостью. Но в воздухе, пахнущем дымком, уже висело нечто, чего не было в расписании. И моя нога упрямо регистрировала первые, почти неуловимые признаки надвигающегося зла.
Глава 6
Зубров — место, где день умирает тихо, без стонов и судорог, сдавая позиции без боя. Ночная жизнь здесь более в мечтах тех, кто читает книги о богеме в Париже или Нью-Йорке: Мулен Руж, Фоли-Бержер, Бродвей… Не для нас это всё. Но вечер — вечер здесь реален. Он наступает неизбежно, как похмелье после дешёвой водки. Он приходит после работы, после той самой трапезы, что четко расставляла всех по полочкам: кому пустые щи со щепотью перловки, а кому борщ на говяжьей косточке, жареную на сале картошку с лесными грибами и яблочно-грушовый компот «Катюша», сладкий, как воспоминания о чём-то хорошем, чего, возможно, и не было вовсе.
По вечерам люди ходят прогуляться. Особенно те, кому от пятнадцати до тридцати — возраст, когда будущее еще кажется хоть немного твоим, а прошлое не успело захлестнуть петлю на шее. Гульбищем служит Октябрьский проспект. Улица для провинции вполне приятная, с тротуарами, не всегда замусоренными, и фонарями, что светили исправно, пусть и тусклым жёлтым светом, выхватывая из темноты куски фасадов и лица прохожих. Некоторые находили ее приятной во всех отношениях и даже сравнивали с Невским, признавая, впрочем, разницу в масштабе. Разницу между граненым стаканом и хрустальным бокалом. В оба можно налить вина, но стиль — разный.
По проспекту гордо фланировали бригадмильцы с красными повязками. По трое. Их глаза, зоркие и жесткие, выискивали повод проявить навыки и умения. Поэтому антиобщественные элементы, которые кое-где у нас порой заводятся, предпочитают проводить время в других местах — на улочках поплоше, а то и на пустырях за вокзалом, где пахло дымом, перегаром и чем-то еще, о чем не говорили вслух. Здесь же царил порядок. Послевоенный порядок, хрупкий, как первый лед, и такой же надёжный.
Меня начинали узнавать. Одни — как сына Мефодия Кирилловича, передовика производства и умелого лекаря баянов и гармошек. Другие — как учителя пения Второй школы, новичка, который лихо играет на баяне, а там посмотрим, какова ему цена. А еще как просто Пашку, бывшего школьника. Последних было мало. Да почти совсем не было. Мои сверстники растворились, испарились, канули в лету, как дым мирных костров весны сорок первого.
По Октябрьскому проспекту