Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дня два назад, — наконец признаётся Женя, глядя куда-то в угол, будто там есть выход.
«Два дня назад. Он ходил по этим коридорам, дышал этим воздухом, смотрел, как я бросаю уголь в печь…» — внутри всё сжимается, и Артём не сразу находит в себе голос:
— Женя… почему ты мне не сказал?
— Я забыл, — совсем тихо, почти испуганно. — Он вежливый был. Сказал, что ты хороший врач.
В этот момент в комнате становится ощутимо холоднее. Артём медленно встаёт, проходит к окну. Ледяной узор, иней на стекле будто скрадывает город, за ним только мутный, дрожащий свет фонаря, проваленный в сугроб, и ничего больше — ни улицы, ни других людей.
Он долго молчит, спина напряжена, как струна. Затем, не поворачиваясь:
— Если кто-то ещё придёт — никому ничего не говори. Понял?
Женя морщит лоб, явно не понимает, но соглашается кивком.
— Даже если он скажет, что он из больницы?
Артём долго смотрит на белое окно, в котором нет ни одного отражения. Говорит тихо, почти не шевеля губами:
— Даже если скажет, что он из самого Бога.
Тишина становится вязкой, чуть слышно скрипит кровать, когда Женя опускается обратно.
— Я не хотел… — голос уходит в одеяло, в сон.
— Знаю.
Где-то за стеной — осторожный, цепкий шорох, словно кто-то не только слушает, но и считает слова. Степан там, на том берегу стены, в темноте, где нет ни печки, ни мальчишек, ни случайных писем.
— Серов, ты бы уголь потише кидал, — голос Степана бьёт по стене глухо, как комки снега по заиндевевшему стеклу. Где-то в щели тянет дымком, трещит половица, и ночь будто становится ближе, тесней.
— Уголь не шумит, если за ним не следят, — лениво, почти с усмешкой бросает Артём, не поднимая глаз. Кажется, он разговаривает не с человеком, а с чёрным окном.
— Что? — доносится приглушённо, с лёгким раздражением, будто Степан уже жалеет, что связался.
— Говорю — спи, Степан Игнатьевич, — чуть громче, отводя глаза от огня.
— Ага, сейчас. Ты бы лучше в Смольный свой отчёт написал, пока не поздно.
Артём выдыхает, улыбка едва касается губ — больше кислорода, чем тепла.
— Уже написал. Жду ответа.
За стеной осторожно утихают шаги, как если бы кто-то размышлял, уходить или остаться под дверью, считая свои мысли.
Он снова садится у печи, берёт в руки письмо — бумага прохладная, чуть влажная, местами слиплась от напряжённых пальцев, чернила будто впитали кусочек страха.
— «Слишком заметен»… — повторяет Артём вслух, глядя в тёмный прямоугольник печки, где жар отсвечивает призраками. — Слишком заметен, если живой.
Бумагу прячет под половицу, рядом наощупь находит смартфон, греющийся, как камень из другой эпохи. В этом укромном гнезде под доской лежит вся его жизнь — скомканная, свернувшаяся, затаившаяся.
— Дядя, — вдруг шепчет Боря, даже не открывая глаз, тянется губами во сне. — У нас будет тихо теперь?
— Будет, — коротко, почти машинально отвечает Артём, но голос выдает усталость.
— А ты не уйдёшь опять ночью?
— Нет. Сегодня нет.
Боря кивает, не просыпаясь, пальцы его медленно сжимаются в кулак, будто он держит что-то важное — тепло, голос, обещание.
Артём ещё раз подкидывает уголь, наблюдает, как пламя сжирает воздух, бросает длинные, бледные тени по стенам, растягивает ночь. Всё, что есть, — это их дыхание и огонь, чужой кашель за стеной, следы от пальцев на письме.
«Я больше не знаю, кто я. Но они — мои. Ради них пока жив».
Глава 43: Воспоминания о прошлом
Печь потрескивает медленно, будто её сердце бьётся где-то глубоко под досками, перекликаясь с дыханием спящих. Артём, поджав колени, сидит у самой стены — пальцы ещё не до конца слушаются, дрожат, когда он лезет под половицу, вытаскивает старую тряпку, разворачивает: внутри — знакомый вес, прохладная тяжесть. Смартфон, обёрнутый, как трофей или тайник, мёртвый и глухой. Экран тянет в себя свет от печи, переламывает его, и кажется, что в этой чёрной глубине навечно застряла чья-то чужая жизнь.
— Ну… вот ты и остался, — шепчет он себе, так тихо, что даже огонь не шевелится. — Один на один.
Он крутит смартфон в руках, всматривается в отражение, в углы экрана, будто в какой-то момент отсюда всё-таки высветится письмо, голос, отпечаток прежней жизни. Свет пляшет по стеклу, вырезает на пальцах странные тени.
Из-за стены, будто специально, чтобы разбить эту тишину, просачивается глухой, смутно раздражённый голос Степана Игнатьевича:
— Артём? Ты чего там шаришься? Уже третий раз за ночь!
Артём вздрагивает — будто кто-то поймал его за руку.
— Да так… Боря опять кашлял, я воду подогрел, — бросает наугад, пытаясь говорить без дрожи, вцепившись пальцами в тряпку.
— Воду? В три часа ночи? — Степан будто впивается подозрением, голос становится острее, как скрипучая дверь. — Ты там что, самовар устроил?
— Ну, а что делать, если ребёнок задыхается? — огрызается Артём, резко вставая, отчётливо ощущая под ногами холод досок. — Тебе что, жалко?
В ответ — короткая пауза. Потом из-за стены доносится тихий смешок, странно пустой в этой ночи.
— Нет, не жалко. Только странно всё это, Серов. Очень странно, — Степан произносит с той самой интонацией, которую Артём знал наизусть. Такой тоном говорили в очереди за хлебом, в коммуналке на кухне, в приёмной у начальника — так начиналась мелкая, но опасная игра: «я всё видел, но пока не докажу».
Он чувствует, как внутри всё чуть проваливается. «Вот этот голос — как сигнал тревоги. Так разговаривают, когда уже успели что-то написать, но еще не уверены, подписываться ли под этим.»
— Странно — это когда человек лезет в чужие дела, — буркнул Артём, стараясь не подать вида, будто напрягся. — А у меня всё просто. Спим, лечимся, живём.
Молчание. По ту сторону стены как будто собирается гроза.
— А письмо кто тебе под дверь подсунул? — тихо, без нажима спрашивает Степан, и от этого становится только хуже. Голос скользит по ночи, как ледяной ток.
Артём застывает. Пальцы рефлекторно стискивают тряпку, где прячется смартфон. В комнате будто становится холодней.
— Какое письмо? — отвечает слишком быстро.
— Не придуривайся. Я видел. Утром, когда ты из квартиры выходил, из-под двери торчало. Белый конверт. Без марки.
— Может, детям, — выдавливает