Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не надо, — ответил Димитрий коротко.
— Почему?
— Просто не хочу.
Он снова уставился в пыльный пол кузова, но перед глазами — всё тот же, чужой, недосягаемый мальчик. Всё та же лёгкая походка, когда тот шёл к взрослым, тот же уверенный жест — пальцы ловко поправляют ремешок на сандалии. Такой знакомый, будто всегда жил в памяти, и теперь, за секунду, стал чужим знаком.
Этот жест жёг изнутри, как клеймо.
«Отмахнись, — уговаривал он себя. — Ну, давай. Забудь».
Но забвение не шло. Вместо него приходила тяжесть — вязкая, холодная, как вода в затхлом подвале. Казалось, будто кто-то незримо вписал это в него — назавтра, на всю жизнь, и никакими силами уже не выцарапать.
Грузовик прыгнул на яме, дети заржали, кто-то подпрыгнул, кто-то сдвинулся ближе к борту. Воспитатель бормотал что-то себе под нос, щёлкал зажигалкой, не глядя ни на кого.
А Димитрий сжимал ладанку в кулаке, будто боялся, что если отпустит, то изнутри вырвется то самое чувство — и раздавит.
Ветер бил в лицо, горячий и сухой, словно пытался выдуть всё, что ещё держалось внутри. Солнце резало глаза сквозь пыльные полосы света, а за поворотом парк исчез окончательно — вместе со всем его шумом, с детским смехом, с этим нестерпимым звоном колокольчиков, с тяжёлым железом ограды, с блеском чужой, не для него придуманный жизни, до которой нельзя было даже дотронуться.
А в груди — странное тягучее чувство, не отпускающее, будто нить, натянутая до боли, связывала его с тем местом, где осталась кованая решётка, опалённая солнцем, и эта тонкая, едва заметная пустота, которую невозможно объяснить никому.
И, может быть, именно сейчас, пока грузовик прыгал на ямах, пока остальные орали и смеялись, в этом обыденном, ничем не примечательном мгновении, внутри него возникла первая крохотная трещина.
Тонкая, почти неощутимая. Та, что сначала кажется неопасной, пустяковой, но потом, с годами, с чужими голосами, с чужой радостью, с чужой любовью — расползается, разрастается, превращается в дверь.
Дверь, сквозь которую когда-нибудь, чуть слышно, хлынет тьма.
Глава 4.32.Возвращение в серость
Пыль, густая и тяжёлая, висела над дорогой, словно не решалась уступить место уходящим. Она клубилась в неподвижном воздухе, цепляясь за ресницы, заползая в рот и нос, липкая, как прокисший мед, и казалось — сама дорога не отпускала, держала за подол, как ревнивая хозяйка. Сквозь это марево с трудом пробивался глухой рокот мотора — грузовик, словно старый зверь, хрипел, дёргался на каждом бугре, рывками разрезал летний зной, выплёвывая из-под себя струи обожжённого воздуха, едкий дух бензина и тоски.
У кабины, поднявшись на подножку, стоял воспитатель — высокий, сухой, с вечной складкой раздражения на переносице. Его голос, резкий, чуть осипший, перекрывал и мотор, и детский гомон:
— Шевелись! Ну, не тормози! Быстро, кому сказано, быстро в кузов!
Дети сбивались в кучку у борта, кто-то дергался, кто-то вдруг засмеялся, споткнувшись на ходу, и тут же пополз вверх, хватаясь за раскалённый металл. Смех был какой-то отрывистый, не свой, — пустой, как жестяная банка, пустой до звона. Пыль скребла горло, мотор сипел, железо пахло — этим особым запахом, смесью машинного масла, пыли и чужой жизни.
Димитрий влез последним. Делал он это осторожно, почти церемонно, словно боялся взбаламутить застойный, сонный воздух кузова. Нашёл место в углу, там, где ржавчина расцвела бурым пятном, и медленно осел, подтянув колени. Лоб уткнулся в жестяную стенку. Холодная, шершавая, она словно вобрала в себя дорогу, слякоть, все бесконечные километры и что-то невыразимое, серое, въедливое — как сама тоска.
Глаза слипались от усталости, веки тяжелели, и сквозь мутную темноту вдруг проступило лицо. То самое — с площадки, будто вспыхнувшее изнутри, светлое, спокойное, какое-то не по-детски собранное. Владимир. Велосипед. Солнце прожигает ресницы, в воздухе пульсирует свет. Всё это мелькнуло — кусками, как выцветшая киноплёнка, а потом пошло пятнами, растеклось — лица, руки, улыбка, будто плывут в тёплой воде, теряют форму.
Димитрий напрягся — хотелось ухватить это, вернуть, не дать исчезнуть. Бесполезно — уходит, как вода меж пальцев, тает.
«Кто он?», — мысль вспыхнула сама собой, беззвучная, ледяная, и от неё внутри будто что-то дернуло, перехватило дыхание.
Просто, обыденно, но почему-то именно в этот момент стало невыносимо тяжело, будто в груди разлился свинец.
Снаружи снова посыпались голоса — кто-то хохотнул, кто-то ругнулся, воспитатель с шумом захлопнул дверцу. Грузовик глухо вздрогнул, поскрипел и двинулся, раскачиваясь. Колёса ухватили дорогу — и всё закружилось: пыль, мотор, чужие лица.
Пыль волной поднялась из-под бортов, прилипла к лицу, а запах парка — густой, липкий, с примесью карамели и горячей коры — остался где-то позади, растворился. Вместо него в нос резко ударил привычный дух — ржавчина, карболка, старая древесина, всё то, что неотъемлемо, не отпускает, как петля.
Димитрий медленно разжал кулак. В ладони — ладанка: крошечная, угловатая, с тёмным блеском металла, потемневшая от времени и прикосновений. Он сжал её крепче, как будто от этого зависело нечто большее, чем просто память.
— Эй, ты чего там шепчешь? — мальчишка напротив, вытерев грязным рукавом потный лоб, уставился на Димитрия с ленивым интересом. — Молишься, что ли?
— Нет, — почти неслышно ответил Димитрий.
— А чё тогда?
— Просто держу.
Тот пожал плечами, будто и не ожидал другого ответа, и отвернулся — быстро, с какой-то нарочитой независимостью, как это умеют только дети, привыкшие жить бок о бок, но каждый в своём маленьком, неприступном мире.
Гул в кузове рос, будто кто-то незримо подбрасывал в него куски чужого лета: голоса смешивались, перебивали друг друга, кто-то с жаром рассказывал, как видел живого клоуна у карусели — в пыльном, облезлом костюме, с настоящим носом; кто-то спорил до хрипоты о марках велосипедов — “Пеликан” лучше, нет, “Орлёнок”; кто-то ныл, клянча у воспитателя бутылку с мутной водой. Смех, шум, вечное движение — всё это плыло вокруг, но не задевало Димитрия, будто он смотрел сквозь стекло — тусклое, заляпанное.
Он снова прижался лбом к холодному борту. Металл, влажный от пота и росы, будто вытягивал из него остатки жара, злости, бессилия. Через сталь проступала дрожь дороги, тянулась в позвоночник, проникала глубже — и от этого становилось легче, почти хорошо. Словно боль уходила, растворялась где-то снаружи.
«Он ведь даже не обернулся… Может, правда не знал. А может — не