Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Птицу нашёл. У неё лапа... — он не договорил, показывая жестом.
— А тебе-то что? — мужчина нахмурился, сунул руки в карманы. — Иди внутрь, простудишься.
— Она живая.
— Все тут живые. Пока. И что? — воспитатель подошёл ближе. — Ты что, доктор теперь?
Димитрий пожал плечами.
— Просто хотел помочь.
Мужчина посмотрел на него внимательнее. Потом — на птицу. На нитку, на палочку.
— Где научился так делать?
— Нигде. Сам.
— Сам? — переспросил воспитатель, хмыкнул. — Сам. Угу. Ну, гляди.
Он постоял, посмотрел ещё немного. Потом тихо сказал.
— У тебя руки не детские.
— Почему?
— Да так, — мужчина отвернулся, но сказал ещё. — Не возись с этой дрянью. Всё равно сдохнет.
Он ушёл к дверям. Димитрий остался сидеть.
— Не сдохнешь, — сказал он воробью. — Не слушай.
Через минуту птица затихла. Дышала ровнее.
— Вот видишь, — выдохнул он. — Тепло стало, да?
Димитрий ещё немного посидел на снегу, чувствуя, как через штаны пробирается сырая стужа и ломит колени, но не спешил уходить — смотрел на воробья, будто от одного только взгляда должен был передаться ему кусочек тепла. В воздухе висел пар от дыхания, клубился между ними маленьким облаком.
Наконец, Димитрий осторожно вложил воробья в ладонь, завернул его в подол куртки, прижал к груди, под самый свитер — туда, где ещё хранилось немного человеческого тепла. Пальцы наловчились, действовали тихо, как будто он нес не просто птицу, а нечто гораздо более хрупкое и важное.
Он поднялся, отряхнул снег с коленей — крупинки тут же растаяли, оставив мокрые пятна. Быстро, почти бегом, пересёк двор, отворил тяжёлую дверь и шагнул внутрь.
В коридоре пахло каким-то упрямым, въевшимся запахом мыла и старой, давно нестиранной тряпки — знакомо, даже немного уютно. Свет мигал урывками: лампа под потолком то вспыхивала жёлтым глазом, то лениво гасла, бормотала себе под нос что-то электрическое, ни на кого не глядя. Тени в углах сжимались и расползались, словно жили своей, отдельной жизнью.
— Эй, мальчик, — позвал кто-то.
Он обернулся. Уборщица стояла у ведра, держала швабру. Лицо усталое, но глаза живые, цепкие.
— Ты это... — она кивнула на грудь. — С ним говоришь?
— С кем?
— С воробьём своим. Я видела.
— Он был ранен. Я просто...
— Просто, — повторила она. — Ничего просто не бывает.
— Что вы...
— Не перебивай, — она подошла ближе. — У тебя метка есть.
— Какая метка?
— Вот тут, — она ткнула пальцем в его ладанку. — Тёплая ведь, да?
— Ну... да.
— Береги её, — сказала женщина. — Не снимай. Ни при ком.
— Это мама сказала.
— Мать знала. Значит, знала, — тихо сказала уборщица. — А если кто спросит — говори, что не помнишь, откуда.
— Почему?
— Потому что есть те, кто помнит за тебя. И такие — плохие.
Она перекрестилась и вернулась к ведру.
— А воробей? — спросил он.
— Пусть живёт, — сказала она, не оборачиваясь. — Если он к тебе пришёл — значит, не просто так.
Димитрий постоял, потом пошёл в спальню.
Он достал воробья, положил его на одеяло. Тот сидел тихо, моргал.
— Вот, — сказал он. — Теперь ты живёшь здесь.
Птица у него за пазухой едва заметно повернула голову, скребанула клювом по подкладке — слабый, несмелый жест, как осторожная просьба не отпускать.
Димитрий прошёл по коридору, будто по тонкому льду, и, не раздеваясь до конца, рухнул на свою кровать. Матрац скрипнул, пружины чуть подпрыгнули под ним. Он натянул одеяло до самого подбородка, прижимая ладонью воробья к тёплой груди, и выдохнул, позволяя теплу медленно растекаться по озябшему телу. Щёки ещё горели после мороза, а сердце стучало глухо, устало.
Где-то на груди, под застиранной рубашкой, на нитке снова отозвалась ладанка. Она неожиданно согрелась, будто кто-то невидимый прикоснулся к ней изнутри — тяжёлое, старое серебро почти жгло кожу. Димитрий невольно улыбнулся краешком губ, как улыбаются во сне, когда снится что-то родное.
Воробей — будто почувствовав перемену, перелив тепла, — вдруг зашевелился, осторожно, но решительно: крылышки подёрнулись, лапки скребанули по ткани, а потом он вдруг коротко, пронзительно пискнул, совсем как будто в ответ — не то на чужое прикосновение, не то просто чтобы объявить: я здесь, я жив.
— Спи, — сказал Димитрий. — Я тоже не знаю, что делать.
Он закрыл глаза, и где-то на грани сна ему показалось, что он снова слышит тот странный смех — звонкий, чужой, из другого мира.
И в этом звуке воробей тихо вздохнул — живой.
Глава 2.10. Ночной отголосок
Ночь подкрадывалась к интернату неспешно, тяжело, будто усталое старое одеяло тянулось по полу — серое, промороженное, чуть влажное, с запахом плесени, давних зим и тоски. За мутным, пыльным стеклом над самым подоконником висела луна — неяркая, будто глядит на всех из-под слоя грязи, как ленивый ночной сторож. В спальне воздух застыл, ни малейшего движения, ни ветерка — только вязкая тишина, прерываемая едва слышным поскрипыванием ржавых кроватей, иногда — тихим, сонным шёпотом, вылезающим из чьего-то сна наружу.
Дети лежали кто как: одни с раскинутыми руками, распахнув рот, как утонувшие, другие свернулись клубком, укрылись с головой. Где-то в темноте мелькала рука, скользил сонный вздох. Всё было чужое и знакомое одновременно — как старая фотография.
Димитрий лежал, уставившись в потолок, туда, где трещины расходились, пересекались и вновь сходились, как запутанные дороги на карте. Он мог бы нарисовать их с закрытыми глазами: вот эта идёт к трубе, эта — к углу, эта пересекается с соседней, чуть выше его подушки. В комнате не менялось ничего годами — только ржавчина становилась ярче на железных спинках кроватей, да простыни теряли рисунок.
Он перевернулся, прижался лопаткой к ледяной, колкой стене — от неё сразу пошёл мурашками мороз по спине, но было так привычней, так легче засыпать. Ладанка под рубашкой вдруг показалась необычно тёплой — не той тягучей, равнодушной теплотой металла, а будто её держал кто-то, кто сам был живой. И от неё вдруг потянуло запахом — сухая земля, свежая полынь, что-то неотвязно деревенское, чуждое этим коридорам. Запах, который, казалось, выветрился из памяти навсегда, но вдруг вернулся, как бывает только ночью.
Димитрий