Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Всё, Мария Ивановна, — прозвучало чуть жёстко, без участия. — Время.
Мать с трудом поднялась, будто за ночь постарела на десять лет. На мгновение она прижала сына к себе, слишком крепко, так что дыхание у него перехватило. Лицо уткнулось в её шерсть, пахнущую молоком и тревогой.
— Не отпускай, — выдохнула она, не совсем понятно — то ли про ладанку, то ли про воспоминание, то ли вообще про жизнь.
— Ты же сказала — скоро вернёшься, — спокойно ответил он. И это было как клятва, которую оба знали: никто не выполнит.
Она закрыла глаза, долго не открывала, а потом отпустила, шагнула в сторону двери. Остановилась, оглянулась: Димитрий стоял у стола, крепко сжимая мешочек в кулаке, не плакал, не всхлипывал — только смотрел ей вслед, прямо, не мигая, как взрослый, которому больше не страшно.
— Прощай, — сказала она совсем тихо.
— До скорого, — ответил он.
Она ушла. Дверь захлопнулась, и этот звук, тяжёлый, глухой, пронёсся по комнате, будто что-то оборвалось.
Воспитательница глубоко вздохнула, не глядя на мальчика, подошла к столу, начала собирать какие-то бумаги, осторожно, без лишних движений — как будто боялась, что любое слово сейчас сделает только хуже.
— Фамилия... — бормотала воспитательница, не отрывая глаз от бумаг. — Имя... так, Димитрий... или Дмитрий? Как правильно-то...
— Как мама сказала, — спокойно откликнулся мальчик, не поднимая головы.
— А мама ничего не сказала, — сухо заметила она, будто всё происходящее было делом не личным, а чисто бумажным, чернильным. — Значит, будет Дмитрий. Так проще для отчёта.
Он не стал спорить, просто замолчал, опустив глаза на стол. Тень от свечи легла на его лицо, резкая, длинная. Воспитательница поставила подпись, небрежно, будто торопилась закончить; пальцы её быстро провели по бумаге, выправляя сгиб. В этот момент свеча вдруг дрогнула, будто от сквозняка, пламя на миг вытянулось, вспыхнуло синим — и снова замерло.
Димитрий поднял взгляд, долго смотрел на тёмные, потускневшие иконы в углу, будто ища там ответ, поддержки — чего-то, чего уже не осталось. Потом перевёл взгляд на закрытую дверь. В кулаке лежала ладанка — теперь она стала тёплой, словно вобрала в себя всё тепло его руки.
Он подумал, не двигаясь, не дыша: «Она не вернётся».
Пальцы сжались сильнее — ногти впились в грубую ткань, так, что костяшки побелели, а маленький мешочек будто бы стал твёрже, тяжелее.
Глава 2.8. Суровая реальность интерната
Холод стоял такой, что каждое дыхание будто ломалось на две половинки — сначала тёплый пар вырывался наружу, а потом сразу же оседал на губах крошечными ледяными иголками. Окна в спальне были заклеены инеем с той стороны, где спали дети: толстый слой, мутный, в трещинах. Если прижать к стеклу ладонь, оставался чёткий отпечаток, похожий на призрачный знак — и он не исчезал ещё целую минуту, пока пальцы не начинали неметь.
Кровати стояли длинными рядами вдоль стен — одинаковые, металлические, все покрытые ржавчиной на углах. Серые, колючие одеяла пахли хозяйственным мылом, немного солью и чем-то кислым, знакомым до боли: запах неуходящей влажности и старых простыней, которые не удавалось выстирать до конца.
— Тише там, вы, — проворчал воспитатель, шагая между рядами, гремя каблуками по дощатому полу. Его тень металась по стенам, казалась длиннее самого человека. — Кто шепчется — завтра полы моет, я вас предупредил.
Шёпот сразу стих, обрезался, будто кто-то ножом перерезал невидимую нитку. В спальне стало почти так же тихо, как бывает только ночью в старых домах, где даже мыши не бегают. Только где-то в углу раздался короткий всхлип — глухой, вырвавшийся вопреки воле, и сразу за ним судорожный вдох, сдержанный, как у того, кто не хочет быть услышанным.
— Опять Петруха, — хмыкнул старший мальчишка с соседней койки, сдёрнув одеяло до подбородка. — Всю неделю ноет, как заведённый.
— Сам ноешь, — тут же бросил кто-то из тёмного угла, голос тонкий, обиженный, почти детский.
— Заткнитесь оба, — лениво буркнул воспитатель, даже не оборачиваясь, и щёлкнул выключателем лампы у входа. — Спать, ясно? Без разговоров.
Лампа под потолком не потухла до конца, а осталась светить тускло, словно на последних силах. Свет её разливался синим, выцветшим пятном по потолку, а тени от коек и детей вытянулись по стенам длинными полосами. Комната сразу сделалась чужой, как барак или пустой вокзал, где всё — временно, всё — не своё.
Димитрий лежал на боку, отвернувшись лицом к стене, где штукатурка была холодная, чуть влажная, шершаво-замерзшая. Щекой он прижался к этому ледяному пятну, и стало чуть легче — холод стягивал все мысли, делал их одинаковыми, не такими острыми. Под рубашкой, прямо у сердца, лежала ладанка — маленький мешочек, тёплый от тела, пахнущий полынью и чем-то своим. Он нащупал её пальцами, осторожно провёл по грубой ткани, стиснул в кулаке, будто это была его единственная защита от ночи, от сиротства, от того, что сидело где-то во тьме и не дремало вместе с ними.
— Эй, ты чего не спишь? — шепнул сверху сосед, старший парень с прозвищем Птица.
Голос у него был сиплый, привычный к ночным разговорам, будто жил не здесь, а где-то на вокзале, между полуночными поездами.
— Не хочу, — ответил Димитрий так тихо, что слова почти затерялись в хлопьях одеяла.
— Ну, конечно, — Птица зевнул, долго, со скрипом, так что даже койка качнулась. — Тут никто не хочет. Но спят все, как миленькие. Уснёшь — не заметишь, как утро, — в голосе его было что-то странно успокаивающее, почти заботливое.
— Мне не холодно, — сказал Димитрий чуть громче, но всё равно почти шёпотом.
— А я тебя не спрашивал, холодно тебе или нет, — фыркнул Птица, ворочаясь, устраиваясь удобнее. — Ты вечно молчишь, будто не с нами, — он уткнулся лицом в подушку, на секунду замолчал, потом снова повернулся: — Что, важный?
— Нет, — коротко, без раздражения.
— Тогда чего морду такую делаешь? Всегда ходишь тут, как будто что-то видишь. Не как мы.
— Ничего не вижу, — упрямо сказал Димитрий, но в голосе было что-то отстранённое.
— Врёшь, — с лёгкой усмешкой бросил Птица, будто между делом, без злобы.
Димитрий не стал отвечать. Он просто натянул одеяло до самого подбородка, спрятался с