Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трансцендентный, возвышенный мир, неземные проблемы
и ученая немощь, несомая в круглых очках.
Дневники те настолько сложны, что практически немы
для всех нас, подчищавших отметки в своих дневничках.
Пусть порой проскользнет бытовая понятная фраза
об иной оказавшейся дурою «даме луны».
Кто же мы и они? Век другой ли, другая ли раса,
Отвечай, архипутанный муж простодушной жены.
Говорю «простодушная», так как в угодьях кромешных
русских виршей Ахматова, кажется, дивно проста,
ибо, видишь ли, рот ее темен и ал, и насмешлив –
не великая доблесть назвать эти губы – уста.
«Детство, юность, и зрелость, и старость – вся…»
Детство, юность, и зрелость, и старость – вся жизнь продавца
проходила в имперской столице. Быть может, и это
помогло и продаже обсосанного леденца,
и, гораздо позднее, опальной тетрадки поэта.
Я баллад не хочу. Быт обычнейшего москвича
не содержит ни смут, ни тревог, ни малейших коллизий.
Вон он в сквере сидит там, где шастает голубь, бурча
что-то вздорной голубке, скользящей по мартовской слизи.
Ничего он не создал, с рожденья живя от продаж
то ремесленных навыков, то – так и совести тоже.
Средний житель российский и средний москвич, средний наш.
Чем привлек он вниманье? Вопрос Твой мне странен, о Боже.
Я привык, что Ты чуток ко всем, кроме вшей и мокриц.
Наше призрачное бытие, может, тем лишь и живо.
Разве Ты заслужил бы стигматов, молитв, плащаниц,
если б слово Твое избегало питомца наживы?
Почему я об этом товарище заговорил,
не приятеле даже, а лишь отдаленном знакомом.
Да над ним в этот час то ли лист, то ли ангел парил.
Разве стал бы он (в марте!) парить над простым насекомым?
Все «зачем?» и «когда?» – весь их ранний весенний прилет
предвещает неделю нелегких раздумий. Но это
ничего. Это март, легкий снег… Так и лето придет,
как ответ на вопросы, которым не надо ответа.
«Я устал от наскоков былого. А как по-другому-то…»
Я устал от наскоков былого. А как по-другому-то?
Лес и глух, и космат.
Золотая кувшинка твоя снежным лилиям омута –
настоящий кошмар.
Что ж ты, рыжая, прошлое кинув, не зная грядущего,
режешь черную гладь?
Я, давно уж седой, а от этого вечера душного
не избавлюсь, видать.
Я стою. Я из этого омута вылез заранее,
гибкий, скользкий, как нож,
чтоб глядеть, как за лилии эти и дальше –
за раменье
ты беспечно плывешь.
Так и будем и плыть, и стоять у возможного Китежа –
с четырех до семи –
и полвека, и век, и, чего мелочиться – до финиша,
до скончанья земли.
«Ужас смерти – это ужас невстречи…»
Ужас смерти – это ужас невстречи.
Остальное перед ним – ерунда…
Вот и все… Из всех знакомых наречий
остается лишь одно: никогда.
Смерть – отсроченный призыв, приглашенье
в одиночный бункер небытия.
Ну и все об этом…
Что за вторженье
синих птиц в родные наши края!
Мне хотелось бы таверной, трактиром
забегаловку назвать на углу,
ту, откуда ты вот только что с миром
отпустил из полной стопки пчелу.
Но столовая, едальня, хашная –
где бы ни был бедный стол наш накрыт –
мы ликуем здесь, отважно не зная,
сколько встреч тебе и мне предстоит.
Мы родня с тобой. Мы знаем и сами:
наше время сочтено – не продлить.
Ну, так будем, по пророку Исайе,
делать то, что он назвал «есть и пить».
«Кто я, кто, если я – не обшарпанный лист…»
Кто я, кто, если я – не обшарпанный лист на ольхе,
или, может быть, просто игла на сосне корабельной?
Я, который единственно в чем понимает – в стихе,
да и этим обязан забытой давно колыбельной.
Вот мой ствол. Он, конечно, скорее ольха, чем сосна.
Слышишь шум? Это листья шумят и не слышат друг друга.
Так случилось, случается, будет случаться во все времена.
Это спор ошалевших, за что нас еловая судит округа.
Я не знаю, где правда. Никто из шумящих не свят
в жизни нашего древа, подветренной и многотрудной.
Я лишь вижу, как мертвые листья летят и летят,
и не желтые только, а с плотью живой изумрудной.
Я люблю свое дерево. Стыдно, но мне дорога
эта жизнь, и по сути мне близкая да и по роду.
Я немного надеюсь на дух своего черенка
и по странной натуре своей не готовлюсь к полету.
«Ветка сгорела. И легкая сажица…»
Ветка сгорела. И легкая сажица –
на беленьком свитерке.
Кажется мне – но только кажется! –
борт мой вошел в пике.
Не совладать с этой лютой скоростью –
ясно, что не смогу.
Где мне, с той, как бы помягче, косностью,
свойственной байбаку.
То ли твой голос с нотой бунтарскою,
то ли, тогда, при луне,
шрам над косою скулою татарскою –
оберег выпал мне.
«Как бы мне, милая, наверстать…»
Как бы мне, милая, наверстать
время, что без тебя прошло?
Смуглая – от амазонок? – стать,
худенькое крыло.
И неожиданный вольный жест,
гибельней сотни жал,
парализующий каждый наезд,
кто бы ни наезжал.