Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И всё-таки одно не отпускало меня весь этот длинный день: я успела перекрыть кубки и ванны, выпросить себе оружейную и даже снять с императора пояс — а Мира с её узелком сухой ромашки так и не пришла ни к рассвету, ни позже, и тишина на её месте делалась всё громче.
За тайник Корвина кто-то уже заплатил, и чем дольше длилось её молчание, тем меньше мне хотелось думать, что заплатила именно она.
ГЛАВА 6. ЗНАНИЕ
Мира отперла мою дверь своим ключом. Мне хватило пяти дней, чтобы перестать этому удивляться: в этом дворце настоящие замки были, кажется, у всех, кроме самого императора.
Она ждала меня у лестницы — серая тень с узелком сухой ромашки у груди. В руках держала краюху хлеба в чистой тряпице и плоскую мерную чашку из мутного стекла и вложила всё это мне в ладони, не объясняя.
— Ты не пришла на рассвете, — сказала я. Просто факт, без упрёка.
Мира опустила глаза ещё ниже.
— У ваших дверей в ту ночь до утра стоял человек Кезрана, госпожа. Я не дура — подождала, пока ему надоест.
Вот тебе и самооткрывшийся засов.
Я молча кивнула: упрекать её было не за что.
Я посмотрела на хлеб, потом на чашку.
— Это завтрак или намёк на сбор суточного диуреза?
— Су… чего? — Мира свела брови, будто я выругалась на драконьем.
— Диуреза. Это когда пациент сутки складывает в одну посуду всё, что организм решил вернуть миру, а потом торжественно несёт лекарю.
Мира посмотрела на чашку. Потом на хлеб. Хлеб отодвинула первым.
— У вас там все такие?
— Только лучшие.
Мира почти улыбнулась, но вовремя передумала.
— В оружейной чистой посуды нет, — добавила она, кивнув на чашку. — А эту не ищут.
Мы пошли — она впереди, я следом, хлеб в руке. Шагали тихо: слушателей в этом дворце хватало.
Тайник прятался за библиотекой, в нише за третьим шкафом, и прикрывал его толстый том по драконьей геральдике — пыльный так, что лет тридцать его никто не открывал. Мира поддела корешок тонким ножом, и полка тихо щёлкнула.
— Хороший навык для служанки, — заметила я.
— Плохой для живой служанки, если узнают.
Справедливо. Спорить я не стала.
Внутри лежали книжечка в коричневом коленкоре и плоский свёрток из промасленной бумаги, запечатанный тёмным воском. Под бумагой, на просвет, тускло белело что-то мелкое и кристаллическое.
На обычный лекарственный порошок это не походило — а что это на самом деле, я пока сказать не бралась.
Мира не ушла сразу — стояла рядом, будто ждала, что я скажу что-то обнадеживающее. Я не сказала: врачи редко говорят такие слова сразу, сначала смотрим, щупаем, нюхаем, а уже потом портим людям жизнь диагнозами.
— Это его? — спросила я.
— Было.
Один слог — и она сразу отвернулась. Не «брат», не «единственный», но мне хватило. Пальцы Миры сжали узелок сухой ромашки у груди и тут же разжались. Больше она себе ничего не позволила.
— Почему не забрала раньше?
— Корвин велел ждать следующего Свидетеля. Я не знала, что это значит, пока не пришли вы.
Книжка раскрылась на закладке из синей нити. На странице, чернилами цвета засохшей крови, было выведено и обведено красной чертой: «Слёзы Чёрного Дракона».
Красиво — отравители тут, видно, любят поэзию. Жаль, почкам на метафоры плевать.
Восемьдесят три страницы: даты, цифры, неровные пометки на полях, будто Корвин писал их на ходу и всё равно боялся опоздать. «После кубка — жар». «После вливания — тёмная моча». «После мази — зуд чешуи». «Кезран велит чаще».
Восемь лет Иртана вели к смерти медленно, аккуратно, почти заботливо — капля за каплей, день за днём, под видом лечения. А Корвин не просто смотрел: он считал — без приборов, без микроскопа, без права произнести вслух то слово, которое уже стояло между строк. Он держал пациента живым как умел. Теперь эта смена досталась мне.
Передо мной лежала схема: в основе — накопительный яд, из тех, что оседают в почках год за годом, а поверх него — свежие, грубые удары по тому же органу. Соли тяжёлых металлов, щавелевая кислота или местная дрянь того же сорта; название могло быть другим, принцип оставался прежним — заставить орган работать на пределе и выдать это за родовую слабость.
Пока только рабочая версия. До диагноза ещё дойти надо.
Для того, кто это расписал, у меня лично нашёлся бы катетер двенадцатого размера. И очень спокойный голос.
Руки чуть тряслись. Рабочая злость, ничего личного.
— Кто ещё видел? — спросила я.
Мира посмотрела на тайник, потом на коридор.
— Никто.
— Это плохой ответ.
— Во дворце хороших мало.
Ладно. Тут я была согласна.
— Если кто спросит, где я была, ты не знаешь…
— Я и так не знаю.
— Если спросят, что я взяла, ты не видела.
— Я и так не видела.
Я посмотрела на неё внимательнее: серая служанка, глаза в пол и навык выживания, которому не учат на курсах — его получают после первого допроса и больше не теряют.
— У вас тут талант к следствию, Мира.
— Нет, госпожа Свидетель. К молчанию.
Я завернула свёрток обратно, сунула книжку под халат и только у выхода поняла, что всё ещё сжимаю в кулаке хлеб. В Москве я забывала поесть, потому что было некогда; здесь забывала жевать, потому что в руках лежала чужая история болезни, дописанная до самой смерти. Корвин не был моим пациентом, но злиться это не мешало.
В покои Иртана меня впустили утром, в назначенный час.
Он сидел у окна в простой тёмной рубашке, с расстёгнутым воротом и закатанными по локоть рукавами. Без мантии, без трона, без каменного зала за спиной — впервые при мне он выглядел просто человеком, которого после тяжёлой ночи всё равно усадили за работу. У локтя стоял графин и стакан, отпитый наполовину.
Пьёт сам, без напоминаний. Хороший знак: почки ещё борются, пациент ещё не идиот.
И на секунду я поймала себя на том, что смотрю на его руку — на запястье, отдельно от пациента.
Хорошее запястье, к слову: пульс на таком читался бы даже в темноте. Так, о чём это я. Усталость, не более.
Я положила книжку и запечатанный свёрток ему на стол. Флакон Кезрана с бальзамом оставила при себе: старые улики — отдельно, свежая мазь — отдельно, иначе вместо расследования получится бардак.
— Восемьдесят три страницы. Я прочитала достаточно, чтобы перестать надеяться