Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все было тщетно, так и не полюбил.
Даже мама удивилась, что это со мной, чего я на машины таращусь не мигая и головой медленно поворачиваю вправо-влево, словно робот какой. Она-то знала, насколько я к машинам равнодушен.
А вот солдатики! танки! самолеты военные! и самолеты исследователей и полярников – это было прям мое. И корабли военные (но можно чуть-чуть и полярные… совсем чуть-чуть). И подлодки, конечно.
* * *
Мой эстрадный роман был недолог. Кроме танков и солдатиков, в глубоком детстве я искренне обожал Аллу Пугачеву. Не знаю, как это во мне уживалось. Знаете, как говорят: настоящий мужчина любит оружие и красивых женщин. Я любил танки и Пугачеву.
«Арлекино», «Песня первоклассника», «Волшебник-недоучка»… Мне нравилось все. Только вот одевалась она как-то тускло, жаль. Прямо серьезно меня расстраивала.
Однажды я смотрел телевизор, сидя на полу, а мама жарила картошку на плитке. Вкусный запах плыл по воздуху, у меня аж в животе заурчало. Я надеялся, что лука там будет мало, а поджарок побольше. Я любил поджарки. Можно было всю картошку ужарить до черноты, я бы только обрадовался…
И тут я увидел свою любовь в великолепном сверкающем, как новогодний серпантин, платье. И был сражен. Да! Да! Словно заново влюбился.
Наконец-то у Аллы красивое платье!
Я вскочил на ноги.
– Мама, мам! – позвал я. – Смотри, какая Алла Пугачева здесь красивая!
Мама мельком взглянула и фыркнула:
– Это София Ротару.
Я почему-то обиделся на маму, сел на пол и начал перебирать кубики. И катать по полу танчик. Даже про картошку забыл.
Вот этого я искренне не понимал. Почему люблю я Пугачеву, а красивое сверкающее платье – у какой-то там Ротару?
То ли еще будет
То ли еще будет
То ли еще будет… Ой, ей, ей[7].
Часовой
Видимо, мы всегда остаемся суеверными. По крайней мере, наедине с собой. Мы можем смеяться над общепринятыми условностями – черная кошка, не ходить под лестницей, не спать ногами к дверям, – но никогда не смеемся над своими, только нам принадлежащими приметами.
– Дима, мы в гости к Мальгиным, – сказала мама. Она красивая, накрашенная, в меховой шапке (как у польской артистки Брыльской в «Иронии судьбы») и в импортных сапогах. – Ложись, мы придем поздно.
– Ладно, – нехотя сказал я.
Мальгины, родители моего друга Лешки, жили на нашей улице Энтузиастов, только дальше на несколько балков. Наверное, и Рюмины тоже придут. В балке мало места, поэтому меня и Юрку в гости в этот раз не взяли.
В то время я думал, что, если не буду все время переживать за родителей, пока их нет рядом, с ними обязательно случится что-то плохое. Словно только мое чудовищное переживание (это правда, еще немного – я бы поседел, несмотря на свои пять лет), удерживает их от попадания в мельницу неприятностей.
И вот я лежал в кровати, укрывшись одеялом, выставив в темноту только нос, и ждал. Но это было не просто лежание, это была внутренняя работа. Очень тяжелая и ответственная. Я был на посту. Нес вахту. Как тот мальчишка-часовой из рассказа Леонида Пантелеева «Честное слово».
Родители наконец приходили из гостей, радостные и слегка придавленные темнотой и поздним возвращением, а я отпускал чудовищное давление. Водолаз, капитан Немо на глубине. Ну все, поднимайте, помогите снять шлем. Думаю, это были одни из лучших моментов в моем детстве. Я лежал в темноте, на своей кровати, зарывшись с головой под одеяло, делал вид, что сплю, и слушал, как родители переговариваются в прихожей, снимая ботинки и сапоги. Слушал звучание их голосов – и чувствовал необыкновенную легкость и покой. Все живы, все хорошо. Мои родители целы и невредимы. Я их удержал.
Я думаю, у каждого человека должен быть такой часовой.
Может, в тот момент, когда я лежал в темноте, протягивая между собой и родителями невидимую нить, в другом балке лежал мой друг Юрка и держал своих родителей. Чтобы с ними ничего не случилось. И то же самое делал Серый на другом конце города. И Лешка. И Наташка из Кунгура. И какой-нибудь Джон из Лос-Анджелеса или с Аляски.
Возможно, именно эти тысячи и миллионы мальчишек и девчонок до сих пор держат этот мир. Этот безумный, безумный, безумный мир. Чтобы с ним ничего не случилось. Чтобы невидимые нити удержали его на плаву в гигантском пространстве космического хаоса. Возможно, именно поэтому атомная война, которая меня так пугала, до сих пор не случилась.
Солнечный круг, небо вокруг —
Это рисунок мальчишки…[8]
Счастье
Все бело-желтое и коричнево-бежевое. Резкий больничный запах, я потом долго его ненавидел. Потрескивание ламп дневного света. При этом свет приглушенный, словно его процедили сквозь грязное стекло. Почти сумрак. Я совсем маленький (мне два, три, четыре? Не знаю). Я в двухэтажной больнице в Кунгуре. Верхний этаж – общая палата, как в бараке. Железные койки с желтыми подушками. Нас много, детей разного возраста. Мы бегаем стайкой, выглядываем в окна, когда кто-то приходит одного из нас навестить. И страшно этому радуемся. И печалимся, когда этот кто-то уходит. Мы бегаем по коридору, во что-то играем. Что у меня? Желтуха? Корь? Что это было? Не помню. Или травма? Кажется, страшно болели уши.
Дед Гоша приходил, задирал голову, смотрел в окно снизу вверх, и я кричал ему из окна: «Деда, деда, забери меня отсюда!»
А потом, когда меня наконец выписали, меня пришли встречать целой толпой, все наши, вся наша коммуналка на две с половиной семьи: дед с бабушкой, моя мама и наши соседи, мои друзья Андрей и Наташка Бочкаревы со своим отцом… Он был в очках с толстой оправой. И мы шли все вместе домой по городу, сонному Кунгуру, болтали и смеялись. Я был слабый еще, дрожали ноги, но мне было так хорошо, так спокойно, что я мог бы пройти целую тысячу километров, лишь бы это не заканчивалось. Когда это было… Лето точно. Сумерки? Или раннее утро? Не помню точно. Зыбкий полупрозрачный воздух и невероятная тишина. И наш смех, и эхо от голосов, отлетавшее от цветных заборов, и наша радость, и мое счастье. Как хорошо было жить. Как хорошо. Я почти не мог говорить, то есть я многое хотел сказать и рассказать,