Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда в 1893 году я, приступая к изучению творчества Тургенева, взял отправным пунктом его мысль о великой ценности внутренней свободы, я прежде всего вспомнил А. А. Потебню.
И я думал: вот, наряду с такими, как Тургенев, как Пушкин, как Пирогов, — натура, от рождения призванная к полноте внутренней свободы духа, в противоположность таким, как, например, Л. Н. Толстой. И чтобы найти путь к тайникам творчества художника, ученого, мыслителя, надо исходить из критерия «внутренней свободы» и определить, к какому именно психологическому типу принадлежит данный деятель мысли — «внутренно свободному» или «внутренно несвободному» — и к какой разновидности того и другого. Могут быть также различные ступени внутренней свободы духа. Ее высшую ступень, ее торжество я усматривал в Потебне.
Оттуда у него в его общем миросозерцании и в его ученой работе та черта, которую отметил (в одной из своих статей) академик И. В. Ягич, именно «спокойствие научной мысли (wissenschaftliche Ruhe)», отраженное и в его стиле.
Я неоднократно упоминал выше о лаконизме разговорной речи Потебни. В его ученых трудах этот лаконизм выразился не только как натуральная черта его языка, но и как сознательно обдуманная и последовательно проводимая манера изложения: его слог стилизован в духе лаконизма. Оттуда чрезмерная сжатость фразы и отсутствие всяких отступлений, пространных пояснений, амплифакаций. Многословия он органически не выносил. Припоминаю его ядовитое замечание в одной из статей 70-х годов. Дело шло об известном, очень хорошем по тому времени труде покойного Жи-тецкого по фонетике украинского языка. Воздав должное автору, отметив достоинства и недостатки исследования, Потебня не мог удержаться от упрека в излишней популярности изложения, в многословии: «Если бы Миклошич был так словоохотлив, как г. Житецкий, то ему пришлось бы написать не четыре тома «Сравнительной грамматики славянских языков», а только сорок. Ныне и у нас время дорого…» Надо сказать правду, для недостаточно подготовленных сжатость стиля Потебни является весьма огорчительным камнем преткновения. Книги Потебни нельзя «просто» читать, или «почитывать»: их приходится «разучивать», «штудировать», — и это дело не из легких. Но когда читатель преодолеет первые трудности, вникнет в ход ученой мысли Потебни, освоится с его манерой, тогда он будет вознагражден сторицею. В чеканной отчетливости сжатого стиля ему откроется вся сила и все изящество мысли великого ученого.
Идеи Потебни можно и должно популяризовать (я сам пробовал это делать), но самая удачная популяризация останется лишь бледною копией оригинала. Потебню нужно изучать, как изучают классиков. Тогда вопрос «что» (выводы, идеи, обобщения, открытия) переходит в вопрос «как» (особенности метода, тонкость анализа, сила индукции, широта синтеза, глубина мысли): читатель не только воспринимает результаты, итоги, но и приобщается к самому процессу мышления, к творчеству гениального ума.
В стиле и — шире — в литературной манере Потебни чувствуется сдержанность или самообладание ученого и сквозит глубокая правдивость мыслителя. Чувствуется и другое: уважение к читателю. Эта последняя черта уяснилась мне, когда, изучая Потебню, я однажды вспомнил следующее. Речь зашла о Н. К. Михайловском, которого неизменным почитателем я был и остаюсь. Не касаясь идей Михайловского по существу, Александр Афанасьевич отнесся отрицательно к его литературной манере. Хорошо помню ту резкость и живость, с какими он воскликнул: «Помилуйте! этакое презрение к читателю!..» Вникая в стиль и литературную манеру Потебни, я вспомнил это меткое, хотя и несколько преувеличенное, суждение и подумал: да, у Потебни живо чувствуется черта противоположная: уважение к читателю, — автор обращается к нему с своею речью, как равный к равному.
«Уважение к читателю» было у него частным выражением общей черты — уважения к человечеству в его целом, в его прошлом, настоящем и будущем, — в его эволюции, в его прогрессе.
Специальные исследования Потебни в области теории языка, сравнительного и исторического синтаксиса, мифологии, «теории словесности» были в существе дела изучением многовековой эволюции человеческого мышления и созерцания закономерного хода вещей в сфере человеческого творчества. Он исходил из великой эволюционной предпосылки, гласящей, что «все движется», «все течет»; он говорил: «Весь интерес истории в том, что она не тавтология, что она не повторяется…» Его излюбленная формула выражалась в вопросе: «Откуда и куда мы идем в области языка, мысли, творчества?» Его исследования дали положительный, научно обоснованный ответ на этот вопрос: мы идем от имени к глаголу, от категории субстанции к категории процесса, от мифа к науке, от догматических приемов мысли к критическим, от темноты к свету…
Это «мы» обнимало идею всего человечества, от времен незапамятных до неисповедимого грядущего. С спокойствием ученого-мыслителя созерцал он бесконечную эволюцию человеческого разума. И это спокойствие созерцаний так причудливо и так гармонически сочеталось в нем с вечным беспокойством его моральной личности, болезненно-чутко откликавшейся тревогою совести на все — крупные и мелкие — уродства жизни, на все уклоны от норм нравственной правды и человеческого достоинства. И Вхместе с тою простотою и той непосредственностью душевного проявления в словах, в обхождении, в повседневной жизни, какие присущи или приличествуют гению, его духовный облик выступал на фоне жизни так натурально, так