Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы ехали медленнее, чем утром. На перевале у Лысой горки пришлось пойти шагом — снег прихватил свежей примесью, полозья тянули тяжелее. Серко и Гнедой работали оба, равномерно. Ерофей вёл ровно, без рывков.
К девятому часу вечера подъехали к Ильинскому. Тот же постоялый двор, та же вывеска, та же Марфа Никитична.
Внутри было тепло, тускло горели две лампы и свеча. Я оттаивал руки у печи. Марфа Никитична молча поставила передо мной чай, потом тарелку горячей капустной щи, потом пирог с луком и говядиной — видимо, дневное оставалось.
Ерофей сел напротив, тоже с тарелкой. Мы ели молча минут десять. Потом Ерофей произнёс:
— Павел Андреевич.
— Да, Ерофей.
— Правильно съездили?
Это был вопрос, которого я не ждал. Ерофей за двадцать два года у Стрешневых задавал вопросы по сути, наверное, раз в год. Это был такой вопрос — он сегодня целый день пять часов правил, пять часов ждал, ещё пять часов возвращался, и в эти пятнадцать часов он, видимо, себе тоже что-то обдумывал про Казань, про пакет, про мою поездку.
— Правильно, Ерофей. По-моему, правильно.
— Это — главное.
Он доел щи молча. Я доел пирог. Марфа Никитична принесла ещё по стакану чая.
Через двадцать минут мы снова сидели в санях. Ещё пятнадцать вёрст до Бережанска.
Ерофей правил ровно. Лампы в санях мерцали при тряске. Небо над головой прояснилось — вторая половина ночи предполагалась ясной, морозной. Над Ильинским уже светило Сириус, яркий, голубой, зимний.
Я сидел в тулупе, закрытый до самого подбородка. Пакет за пазухой уже не был — в портфеле осталась только расписка Долгушина. Казённая печать, двуглавый орёл, подпись. Этого — хватит на две-три недели спокойствия. После — снова работа.
Я думал о Николае. О том, что он сегодня дома, возможно, не ложится спать, ждёт меня. О Глафире с её картошкой и селёдкой. О том, что завтра — тридцать первое, последний день года. О том, что через год будет — должно быть — первая партия кирпича. И что ещё через пять лет Бережанск будет — я в этом был уверен, как профессионал, знающий свою работу — не тот Бережанск, который я принял в марте.
Но главное сегодня — что я сегодня сделал то, что нужно было сделать. И — доехал.
В Бережанск мы въехали в половине десятого вечера. Фонари Соборной горели, как и положено, все тридцать — тёплые жёлтые круги по обеим сторонам улицы. У моего дома четырнадцатый фонарь горел ровно, как горел уже двадцать дней подряд.
Ерофей завёл сани во двор. Лошади распряжены. Прохор открыл дверь. В доме было тепло. Николай в столовой не спал — сидел с учебником, но учебник, я заметил, не раскрыт.
— Папа, как съездили?
— Хорошо, Коля. Ложись спать, уже поздно.
— Подожду, пока поешь.
Глафира накрывала стол. Картошка с селёдкой, как обещала, горячая, с зелёным лучком. Хлеб. Чай. Я поел быстро — устал физически от пятнадцати часов холода. Николай сидел напротив и молчал, только смотрел. Он, видимо, тоже чувствовал, что мне не до разговоров.
— Спасибо, Глафира Степановна.
— На здоровье, Павел Андреевич-с. Хорошо съездили?
— Хорошо, Глафира Степановна.
— Слава Богу.
Я поднялся к себе в кабинет. Расписку Долгушина положил в верхний ящик стола (завтра утром в управу, в постоянный запертый ящик с делом номер восемьсот сорок семь). Открыл тетрадь. Записал одну строчку:
«30.12. Казань. Пакет сдан лично. Долгушин обещал прекращение расследования. Предупредил: второй удар через 2–3 месяца. Готовиться».
Ниже, мельче: «Второй удар».
Закрыл тетрадь. Задул свечу.
Лёг в постель. За окном была зимняя ночь. Завтра тридцать первое. Год на исходе.
Глава 23
Тридцать первого декабря, в пятницу, я проснулся в семь. Это было поздно для меня по всегдашней привычке, но вчера я заснул в одиннадцать пополудни после пятнадцатичасовой дороги из Казани и обратно, и тело требовало своего. Отказывать ему было бессмысленно.
В семь пятнадцать я завтракал в кухне. Глафира подала овсяную кашу с мёдом (мёд от Хлудовых, из позапрошлогоднего сбора, с гречишным оттенком), два яйца всмятку, пряник, чай с лимонной коркой. Николай спал — гимназический режим у него в каникулы держался вяло, и я не будил. Аграфены в доме не было, уехала вечером к себе, обещала приехать к ужину на встречу года.
За кашей я думал о последнем пункте декабрьского плана, который ждал меня утром этого дня, — втором взносе Цукерману. Пропущен на шесть дней, исправить сегодня. Плохое накопленное маленькое дело, которое ждёт первого часа свободного внимания.
В восемь я был на улице. Соборная в утреннем январском свете — жёлтый бухгалтерский свет низкого солнца сквозь морозную дымку, — привычная мне за эту зиму. Фонари погашены. На углу у Мещанской оказалось несколько телег с мороженой рыбой (перед Новым годом рыбу развозили по городу в последний день торгового сезона); я обошёл. Дошёл до Цукермана за двенадцать минут.
Цукерман, как всегда в этот час, уже был в конторе. Он открывался к половине девятого и сразу же принимал первых должников — у него было правило «первый должник — хороший день». Сегодня он первым принял меня.
— Борис Маркович.
— Павел Андреевич. Мой новогодний подарок Богу, что вы пришли сами. Я уже начал гадать: забыли или нет.
— Не забыл, Борис Маркович. Задержался на шесть дней из-за Казани. Везу процент — десять рублей сверх суммы.
— Сверху? За шесть дней? Павел Андреевич, это щедро. Я такого не требовал.
— Не требовали. Я считаю правильным.
Он пожал плечами — тем особенным жестом, который у него означал и согласие, и лёгкое восхищение. Принял тысячу десять рублей. Переписал в свою расчётную книгу. Отсчитал мне расписку, подписал обеими руками (левая просто лежала под правой для устойчивости — привычка старика с подагрой в одной руке). Печать не ставил: между нами с Цукерманом это уже было не принято.
— Павел Андреевич. С Новым годом.
— С Новым годом, Борис Маркович. Пусть в восемьсот восемьдесят втором у нас обоих будет на один мирный день больше, чем в восемьсот восемьдесят первом.
— Пусть.
Я вышел. Шесть из семи декабрьских пунктов были закрыты вчера. Сейчас я закрыл седьмой.