Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фенн поднимает на меня блёклые глаза.
— Вы про метку.
— Я про метку. Она горела, когда мне грозила смерть, и звала его через полгорода. Она не просто нитка, мэтр. По ней ходит. — Я подсовываю ладонь Дамиану под затылок, потому что голова у него запрокидывается. — Вы двадцать лет варите на драконью кровь. Вы про эту связь знаете больше всех в королевстве. Так говорите: можно по ней отдать?
Он молчит. Атрел стоит над нами и тоже молчит, и вся зала молчит.
— В хрониках писано, что можно, — говорит наконец Фенн. — Только там же писано, чем это кончается для той, что отдаёт. Связь берёт не по мерке, госпожа. Она берёт, сколько понадобится. Ей всё равно, останется у вас на донышке или не останется вовсе.
— Сколько ему надо?
— Не знаю. — Он смотрит на Дамиана, потом снова на меня, и впервые за все наши разговоры в его голосе появляется что-то живое. — И никто не знает. Оттого я вам и не советую. Я человек счёта, госпожа, вы сами это во мне разглядели. Так вот вам мой счёт: вы отдаёте неизвестно сколько за то, что, может статься, всё равно не вытянет. Плохая сделка. Я бы не пошёл.
— Вы бы не пошли, — соглашаюсь я. — Что мне делать?
Фенн смотрит на меня ещё миг. Потом лезет в свою сумку.
— Дайте руку.
Он режет мне запястье поперёк метки — коротко, неглубоко, привычной рукой, и от этого больно куда меньше, чем я боялась. Потом берёт руку Дамиана и режет так же, по его следу. И складывает наши запястья, кромка к кромке, и сверху обвязывает тряпицей, туго, чтобы держалось.
— Вот и всё, что я умею, — говорит он. — Дальше не от меня.
Сперва не происходит ничего.
Я сижу на каменном полу, держу его голову на коленях, наши руки связаны тряпицей, и в зале кто-то ходит, кто-то выносит, кто-то говорит вполголоса. Дамиан дышит редко и мелко, и с каждым разом промежуток длиннее.
А потом метка под тряпицей просыпается.
Она не жжёт, как жгла в переулке или на набережной. Она тянет. Будто в запястье открыли отверстие, и через него, ровно и жадно, из меня начинает уходить тепло. Сперва из руки. Потом из плеча. Потом откуда-то из-под рёбер, изнутри, из того места, где у человека, должно быть, и лежит его собственное донышко.
Мне делается холодно.
Не как в келье, когда сырость и мокрый тюфяк. Иначе, глубже. Так, будто в комнате одну за другой гасят свечи, и с каждой погашенной свечой отходит на шаг сама комната.
— Госпожа. — Голос Фенна доносится издалека, будто из-за двери. — Госпожа, вы бледнеете. Довольно, я разрежу.
— Не смейте, — говорю я. Губы плохо слушаются.
Я смотрю на Дамиана. Лицо у него всё ещё серое, но на скулах проступает цвет, и дыхание выравнивается — я слышу это, потому что ухом почти лежу на его виске. Идёт. Оно идёт по нитке, всё, что у меня было.
— Ещё, — говорю я в пустоту. — Бери ещё.
Холод поднимается выше. Зала вокруг делается тихой и далёкой. Я вижу, как Атрел опускается на одно колено рядом, вижу, как шевелятся его губы, и не разбираю слов. Я цепляюсь за то, что осталось: за тяжесть его головы на коленях, за тряпицу на запястье, за то, как под моей ладонью у него на шее толкается жилка. Толкается ровнее. Ещё ровнее.
Так, Талия. Считай, пока умеешь считать. Раз. Два. Три.
На седьмом я сбиваюсь.
На двенадцатом мне кажется, что я в келье и что за отдушиной наверху скрипит перо, и голос матушки Агнессы диктует сумму, и я хочу вспомнить эту сумму и не могу.
А потом рука под моей ладонью вдруг делается горячей.
Не тёплой. Горячей, тем самым живым, звериным жаром, который я узнала бы среди тысячи. Тряпица на запястьях дымится, и Фенн ругается, кто-то её сдирает, и я слышу над собой:
— Талия.
Он говорит это сам. Своим голосом.
Я открываю глаза — оказывается, они были закрыты — и вижу его лицо близко-близко. Золото в глазах живое, ровное. И такая ярость в этом золоте, что мне впору испугаться.
— Что ты сделала, — говорит он.
— Отдала должок, ваша милость. — Голос у меня чужой, тонкий. — Вы за меня в огонь. Я за вас в холод. Мы квиты.
Он берёт моё лицо в ладони, и ладони эти горячие, и от них по мне идёт тепло, и я только теперь понимаю, до чего мне было холодно.
— Мы не квиты, — говорит он. — Мы никогда не будем квиты, слышишь? Ты чуть не ушла. Я чувствовал, как ты уходишь, и ничего не мог.
— Зато я могла. — Я улыбаюсь и не чувствую своей улыбки. — Первый раз за весь год я могла, а не считала. Знаете, ваша милость, это оказалось так просто. Я всё думала, где у меня уязвимое место. Скейн его весь ужин искал, и я вместе с ним. — Меня начинает трясти, и я не могу остановить. — А оно вот. У меня на коленях лежало.
Он не отвечает. Он притягивает меня к себе, и я утыкаюсь ему в шею, в кровь, в порванную рубаху, и вот тут меня наконец прорывает — впервые за весь этот год, за Обитель, за отца, за Юста, за подвал и за нижнюю залу. Я реву в голос, некрасиво, как ревут дети, и мне всё равно, что нас видят восемь человек и королевский дознаватель.
Он держит и молчит. Молчать он умеет лучше всех, кого я знаю.
Когда меня отпускает, зала снова делается обычной: битое стекло, вынесенные тела, люди Атрела с носилками у порога.
Мессир Атрел стоит в двух шагах, отвернувшись, и вид у него подчёркнуто занятой. Он ждал, пока я закончу. За это я, пожалуй, буду вспоминать его добром.
— Госпожа Хартвуд, — говорит он, когда я поднимаю голову. — Мне нужно ваше слово, и нужно сейчас, пока свежо. Что вы видели в этой зале.
— Стол, — говорю я и вытираю лицо рукавом. — На столе короб и двенадцать стрел с зельем на драконью кровь. Восемь стрелков по углам. Меня, посаженную посреди залы