Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я смотрел ему вслед, и где-то на самом дне меня, под слоями тысячелетий, шевельнулось почти забытое удовлетворение садовника, что расчистил клочок мёртвой земли и оставил на нём расти живое.
Парк за моей спиной цвёл. Земля была очищена.
Я повернулся и пошёл к воротам, где ждал «Аурелиус», — мимо хохочущих детей, мимо распустившихся клумб, прочь из сада, в серый камень умолкшей Столицы. Одно дело сделано. Землю я вылечил.
Осталось вылечить власть.
Я опустился на прохладную кожу сиденья, и дверь отсекла детский смех. За стеклом плыл оживший, ошеломлённый город. Люди останавливались посреди улиц, задирали головы к невозможному синему небу и зелени, тёрли глаза, не веря.
— В резиденцию Совета, — сказал я.
«Аурелиус» тронулся.
Глава 22
Савелий Игнатич — мелкий провинциальный чиновник
Вагон трясло так, что чай в стакане ходил мелкой рябью.
Савелий Игнатич сидел у окна на нижней полке и смотрел, как мимо тянется родная унылость. Голые поля под низким небом, чёрные перелески, покосившиеся заборы полустанков, на которых поезд даже не думал тормозить. Периферия и глубинка, что держит страну на своём горбу и не видит за это ни благодарности, ни даже асфальта.
На коленях у него лежала потрёпанная, разбухшая папка, перетянутая аптечной резинкой, чтобы не вываливались бумаги. Савелий вёз её в Столицу, как другие везут награбленное. Он её берёг, прижимал локтем, не выпуская из рук. Внутри лежала вся его боль. Отписки из области, одна казённее другой. Сметы на котельную, которую он третий год латал на честном слове. Прошения, на которые никто не отвечал.
Костюм на нём был чистый, выглаженный с вечера женой, но локти лоснились, протёртые до блеска. Лучший костюм и единственный приличный. Савелий надел его, как надевают доспех перед сечей, хотя и сам не знал толком, на какую сечу едет.
— Опять задумался, Савельич?
Напротив, на такой же жёсткой полке, теснились его попутчики. Трое таких же, как он, — главы соседних поселений и районов, мелкая чиновная сошка с окраин. Драповые пальто, кепки, авоськи со снедью в дорогу. Государство кликнуло их на Большой Совет державным указом, со всей строгостью, — а на билеты расщедрилось только на общий вагон. Эта скупость пугала мужиков едва ли не сильнее самого вызова.
— Думаю, Петрович, — отозвался Савелий, не отрываясь от окна. — Как есть думаю.
Государство никогда не звало таких, как они, на Большие Советы. Большой Совет — это другой мир, заоблачный, недосягаемый, где сидят губернаторы в золочёных креслах да министры с холёными лицами и вершат судьбы, до которых мужику вроде Савелия не дотянуться при всём желании. Там решают за них. А их самих туда отродясь не пускали даже на порог.
И вот — пустили. Прислали указ с гербовой печатью: явиться в Столицу к такому-то числу. Без отговорок.
С чего бы вдруг.
Савелий покосился на папку под локтем, вздохнул и снова уставился в окно. За мутным стеклом проплывала серая, мокрая и бедная родина, что выслала его в неведомую даль на жёсткой полке общего вагона, гадать всю дорогу, чем обернётся для маленького человека внимание сильных мира сего.
Внимание сильных к маленьким людям он за свою жизнь видел всего пару раз. И оба раза ничего хорошего из этого не вышло.
К полудню проголодались, и на столике расстелили газету.
Снедь была дорожная и нехитрая. Ещё теплая варёная картоха в мундире, завёрнутая в тряпицу. Пяток яиц. Краюха хлеба, шмат сала под марлей, пучок зелёного лука. Кто-то выставил термос, кто-то — банку огурцов, и купе наполнилось тем особым запахом дальней дороги, что знаком каждому, кто ездил в общих вагонах.
Ели нехотя. Кусок не лез в горло, и руки тянулись к еде больше от нервов, чем от голода. Чистили яйца, макали лук в крупную соль, жевали молча, и каждый думал своём.
Первым не выдержал Петрович — сухонький мэр райцентра с соседней ветки, мужичок дёрганый и пугливый.
— Савельич, а всё ж таки. — Он отложил недочищенное яйцо. — За что нас-то, а? Вот скажи. Отродясь нашего брата ни на какие советы не таскали. Там губернаторы, министры, тузы. А мы кто? Мы тьфу, мелочь подзаборная. Зачем мы им сдались?
— Кабы знать, — буркнул Савелий.
— А я тебе скажу зачем. — Голос у Петровича дрогнул, и он понизил его до шёпота, будто стены вагона могли подслушать. — Чистка это, мужики. Как пить дать чистка.
За столиком стихли. Даже жевать перестали.
— Сами посудите. — Петрович обвёл попутчиков взглядом загнанного зверька. — Новая метла пришла, верно? Лютая. Власть переменилась. А что первым делом делает новая власть? Старую сволочь к ногтю. Вот и нас вызвали. Под одну гребёнку. Спросят за всё разом.
— За что с нас спрашивать-то? — подал голос третий, грузный мэр из угла. — Мы, чай, не воровали.
— А деньги дорожные? — взвился Петрович. — Те, что на трассы спускали? Где они, деньги те? До нас-то и копейки не дошло, в области всё осело, по карманам растащили! А спросят с кого? С того, кто внизу сидит. С нас! Скажут — куда подевал, Петрович, деньги-то? А я почём знаю, куда! Я его их в глаза не видел!
Он осёкся, тяжело дыша, и в купе повисла тягостная тишина. Слова Петровича легли на душу каждому, потому что каждый знал — всё правда. Спускали наверху щедро, до низу не доходило ничего, а отвечать, случись чего, всегда маленькому.
Савелий медленно дожевал хлеб. Отёр пальцы о газету. И спокойно, устало сказал, как говорят люди, которым давно нечего терять.
— Да и пусть спрашивают. Пусть хоть к стенке.
Мужики обернулись к нему.
— Я ту котельную, — Савелий кивнул куда-то за окно, в сторону оставленного дома, — третью зиму скотчем держу да молитвой. Трубы гнилые, котёл на ладан дышит, запчастей нет, денег нет, из области одни отписки. А в посёлке старики, дети, роженицы. И каждую зиму я молюсь, чтоб не лопнуло, не встало и не померз никто. — Он помолчал. — Так что если меня в Столице к стенке — оно, может, и легче будет. Хоть высплюсь перед смертью.
Сказано было без надрыва, обыденно, и оттого страшно. Петрович сглотнул и отвёл глаза. Никто не нашёлся, что ответить.
За окном громыхнул встречный состав, тряхнул вагон, и стаканы тонко звякнули в подстаканниках.
Разговор сам