Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Нет, сынок. Тут родители мои вон рядом лежат, братья. Тут соседи — Любка, теть Валя. Жужа — старенькая она уже, ну куда ее теперь? Куда я поеду? Я тут каждый куст знаю».
Я не стал спорить — просто снес наш старый, покосившийся домик и построил на его месте новый. Небольшой, но крепкий, из хорошего кирпича, с газовым отоплением, водой из крана и с нормальной канализацией. Сделал ей сад, поставил беседку. Построил крепость для маленькой женщины, которая всю жизнь прожила на сквозняке.
Я паркуюсь у ворот.
Здесь тихо и громко от знакомых мне с детства звуков: лая собак, гулких басов из колонки (только музыка другая), ругани соседей. Пахнет дымком — кто-то жарит шашлык.
В окнах горит свет — мать не спит. Снова, наверное, готовит уроки. У нее счет в банке, может покупать все, что захочет, но все равно регулярно берет себе пару учеников — учит играть на пианино. Говорит, чтобы не заплыли мозги.
Я выхожу из машины, потягиваюсь, разминая затекшие плечи. Чувствую под тканью царапины от ногтей Солы — в душе будет щипать. Хорошо, что завтра сваливаю и не придется думать, как прятать от Надежды это художество. Секс с ней я старательно саботирую уже около недели, но она меня с порога обнюхивает и обсматривает, как овчарка.
Пока открываю калитку своим ключом — мама уже выходит на крыльцо.
Она у меня очень маленькая, ниже моих плеч. Тонкая, интеллигентная, профессорская дочь. На улице уже постоянный плюс даже ночью, а все равно кутается в шаль. Выглядит хорошо в свои шестьдесят семь.
— Русланчик? — Подслеповато щурится в темноту. — Ты?
— Я, мам. Привет.
Она семенит навстречу, отпускает шаль, обнимает со ступенек — иначе не дотянется.
Обнимаю ее в ответ, осторожно, стараясь не придавить. От нее до сих пор пахнет домом, детством и микстурой от кашля, той, которая мне была вкуснее конфет, которых у нас в доме было не особо.
— Что ж ты не позвонил? Я бы хоть ужин приготовила! — как всегда начинает хлопотать.
— Да я мимо проезжал, заскочил на пять минут, — вру. — Не прогонишь?
— Да тьфу на тебя! — Мама хлопает меня ладонью по груди — почти неощутимо. — Проходи, холодно же!
В доме натоплено так, что с непривычки перехватывает дыхание. Работает телевизор — какой-то американский сериал. На столе в корзинке — домашнее печенье. Знаю, что сама уже давно не ест, но всегда угощает своих учеников.
Я сажусь на стул, вытягиваю ноги, наваливаюсь спиной на стену.
— Есть хочешь? — Спрашивает — а саму уже у плиты, гремит сковородками.
— Не, мам, я не голодный. Серьезно, не морочь голову.
— Не выдумывай. Вон круги под глазами.
— Мам, — добавляю с нажимом.
— Ну давай хоть оладушки сделаю? — смотрит с мольбой. — С вареньем, как ты любишь. Пять минут.
Меня заедает совесть — вроде бы живем в одном городе, а я так — наскоками и набегами, как татарин.
— Оладушки буду.
— Дела-то у тебя как? Спишь снова как придется? — Она достает муку и варенье почти наощупь.
— Все хорошо.
— Ох, Руслан…
— Ну, правда, ма. Взрослая жизнь — взрослые проблемы, но я у тебя вон какой лоб.
То, что у меня ни хрена не хорошо, она, конечно, замечает. Но я так сам поставил, что лезть мне в душу не нужно — сам расскажу, когда надумаю или если станет совсем невмоготу. Так что она просто кивает и улыбается, и делает вид, что верит. Начинает рассказывать про своих учеников, пока из спальни, еле ковыляя, плетется Жужа. Подходит, грузно опускается на пол рядом и кладет голову мне на колено. Нам ее подбросили еще щенком. Я всегда хотел собаку — здоровенную холеную псину, ротвейлера, может, или дога. Но эта была такая несчастная, что… ну куда ее? Выкормили, выходили, выросло — недоразумение. А сейчас вон уже и шерсть седая, и глаза такие, словно у родного человека.
— Мам, а чего снова фонарь не горит? — треплю Жужу по голове.
— Да Юрка тут на днях с друзьями куролесил. Совсем ветер у него в голове.
— Вот же долбоёб малолетний.
— Руслан, — мама на секунду отвлекается от готовки, смотрит на меня с укором.
Я морщусь и закрываю рот на невидимый замок.
Наблюдаю, как в детстве, как она ловко, привычными движениями замешивает тесто. У нее больные суставы, давление, сердце пошаливает. Но она никогда не жалуется и никогда ничего не просит.
А мне до сих пор до печеночной колики хуево от того, что я рос слишком медленно.
Отец у меня всегда был тяжелый — вроде бы и не дурак, и рукастый, но неприкаянный. Это я понял только с годами, а в детстве смотрел на него с обожанием.
До того ноябрьского дня, когда он заявился бухой и злой. Его тогда с очередного места поперли, он неделю не просыхал и кипел как котелок. Начал бузить, нарываться на крик. Мать как могла тихо и ладом: «Вить, ну иди, ложись уже, чего буянишь?»
Он ударил ее так сильно, что она отлетела к стене и у нее пошла носом кровь.
Даже сейчас очень отчетливо помню, что не плакала и даже руками не закрывалась, только смотрела на него так… как на предателя.
Я бросился на него — восьмилетний, тощий и мелкий. Вцепился зубами в руку, которой он снова на нее замахнулся, а он меня стряхнул просто как щенка. Пнул ногой в живот, так что меня на полу скрючило.
«— Папка, ты чего, папка?!»
«— А ты не лезь, защитник выискался»
Мама тогда ползала передо мной на коленях, умывала холодной водой и просила к нему не лезть — чтоб не убил.
На следующий день я пошел к своему физруку и попросил пустить меня в школьную качалку.
Больше он ее не бил — при мне так точно. Почему мать от него не ушла — я до сих пор не знаю, а спрашивать такое — зачем? Старые раны только трепать. Как однажды сказала ее сестра (царство ей небесное): «Все так жили, стерпится — слюбится».
А потом его снова понесло.
Пришел снова в дрова, начал размахивать табуреткой.
Мне тогда было уже шестнадцать, я вырос выше него на голову, стал жилистым, быстрым и пиздец злым.
Табуретку я у него отобрал. И начал