Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фриц ходил господином по сушилке, с дубинкой в руке. Голые люди не сводили с него глаз. Они готовы были повесить его за ноги, задницей кверху, прямо в вязаном шлеме; готовы были колотить что есть мочи по круглым ягодицам и с наслаждением слушать, как он будет вопить. Заставить его завопить, этого Фрица… Чудо, верх удовольствия…
Когда мы обитали в соборе, Фриц разболелся, у него развилась флегмона горла. Он не появлялся у будки на перекличке. В его отсутствие можно было потянуться, стоять не очень ровно, даже увиливать от работ – словом, жить чуть спокойнее. Его не было на перекличках, его нигде не было. Мы с надеждой спрашивали друг у друга: «Может, подохнет?» Он лежал, больше не орал, ничего и никому не мог сделать, дубинка лежала на стуле, рядом с тарелкой и ложкой. Можно было бы набраться нахальства и сходить справиться, как он там, постоять перед ним, лежащим на кровати. Прошло два дня, ему не становилось лучше. Все с надеждой спрашивали друг у друга: «Может, подохнет?» Какая сила могла воспротивиться всеобщему желанию, чтобы он подох? Но Фриц вымолил, чтобы врач-испанец что-то там сделал для него, тот поговорил с эсэсовцами. Фриц был зэком, но он был капо, более того, немцем, правда уголовником. Его отвезли на операцию в Гандерсхайм, и однажды утром он явился-таки на перекличку, с перевязанным горлом и дубинкой в руке.
Он поправился, окреп. Эсэсовцы спасли ему жизнь. Они озаботились горлом капо Фрица и доверили его умелым рукам местного врача, который удалял миндалины детям добропорядочных немцев Гандерсхайма, и Фриц сидел в тех же креслах, что и они. Он вернулся к нам облагороженный. Им гордились и другие капо, они только больше зауважали его.
Мы так и стояли голые возле котла. Это было дольше, чем тогда, в Гандерсхайме. Температура сушилки не поднималась. Вши, возможно, подыхали, но не гниды.
Мне хотелось есть. Голод всегда добавлялся ко всему прочему. До завтра ничего не светило. Один румын, стиравший подштанники эсэсовцам, сожрал целый котелок картошки. Он плевать хотел на нас, ведь мы были худыми. Он был длинноносым и всегда улыбался. Когда рядом проходил эсэсовец, он просто расплывался в улыбке. Когда мы были в соборе, румын начинал слоняться возле печки. Всегда один. Мы видели, как к нам приближался сначала нос, а потом улыбочка. Он подходил, начинал смотреть на печку, делая вид, что греется. Кто-нибудь бросал в печь связку картошки. Румын продолжал улыбаться, стоял еще немного, потом быстро убирался. Почти сразу являлся капо. Румын жрал картошку целыми котелками. Мы всё поняли не сразу, сцена повторялась раза два или три. Стоило ему появиться, его начинали обзывать сволочью, угрожали разбить морду, он понимал, но все равно улыбался. Он был под защитой.
Теперь он был среди сильных, иной раз даже мог позволить себе кого-нибудь ударить. Позднее он ушел добровольцем в Waffen SS.
Наконец вытащили нашу одежду из сушилки. Как и в Гандерсхайме, мы сначала осмотрели рубахи, затем встряхнули, чтобы выбить из них мертвых вшей. Предстояло снова натянуть на себя эту дымящуюся заскорузлую мерзость. Мы быстро оделись и вышли. Медленно двинулись по снегу. Дул ледяной ветер, но мы не чувствовали холода, мы еще купались в горячем паре сушилки. Из блока не доносилось ни звука, но виднелся свет. Он был разделен на два дортуара, разъединенные коридором, где должна была проходить раздача пищи. Мы вошли, было темно. Послышался звук струящейся воды: один из зэков мочился в железный бак, что стоял у входа. Его не было видно.
Я приоткрыл дверь спального помещения, на меня пахнуло теплым воздухом: дворец. Тишина, большинство заключенных спали. В углу стояла печка; рядом, на скамье, сидел ночной дежурный. Он выглядел внимательным и благородным, словно бы смущенным тишиной, чистотой и теплом. Я подошел поздороваться, мы тихонько поговорили, само место располагало к сдержанности: чистый пол, два ровных ряда кроватей, новые матрацы. У каждого своя кровать. Я повернулся на цыпочках и увидел свой матрац. Нет, мне это не снилось, теперь нам предстояло здесь жить. Я разделся, от тепла стало хорошо, мои движения были неторопливы. Можно было спокойно снять ботинки и даже не торопиться залечь на матрац. Рядом были видны обритые черепа товарищей, они спали без шапочек, не то что в соборе. Можно было порадоваться за них, так здесь было уютно и спокойно.
Наверное, всем хотелось, чтобы ничто здесь не напоминало убожества собора, чтобы каждый вечер можно было спокойно дождаться супа, поболтать с товарищами и лечь спать без всякой ругани. Наконец, чтобы что-то могло напоминать, что другая жизнь остается возможной.
Как и во всех немецких лагерях и партиях, среди нас были политические (участники Сопротивления и заложники) и уголовники, которых отправляли в лагеря наравне с политическими после каждой очередной фильтровки, производившейся в лагерях и тюрьмах оккупированных стран и самой Германии. Это были спекулянты, торговавшие на черном рынке, всякого рода мошенники. Был среди них и настоящий зверь, отправленный в лагерь, как уверяли все кругом, за «разбойное нападение»: его звали здесь «убийца»; был даже бывший агент гестапо, родом с востока, который хотел, чтобы его называли Чарли, он тоже был уголовник.
Когда нас привезли в Гандерсхайм, мы оказались лицом к лицу с эсэсовцами, старостой лагеря и капо из немецких уголовников; никто из них не понимал и не говорил по-французски. Первым делом надо было решить, кто будет переводчиками. В нашем эшелоне было трое заключенных, хорошо изъяснявшихся по-немецки: Жильбер, политический, и два уголовника – Люсьен, этот поляк, живший во Франции, и Эт…
Жильбер переводил на заводе; Люсьен был переводчиком при нашей команде, Эт… стал постоянным дежурным по блоку. Назначение на этот пост было по-настоящему серьезным делом не только потому, что контроль за распределением пищи оказался в руках уголовника, но также из-за того, что большей частью вся организация нашей жизни в церкви оказалась подчиненной его прихотям. Это назначение было санкционировано старостой лагеря – немцем Паулем, притом что сам он был из политических. Жильбер хотел было оспорить это назначение, внушая Паулю, что он сам или любой другой француз из политических, который