Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говорил он о людях, как о скоте, без тени смущения. В своё время я успел достаточно долго и весьма успешно побывать в капиталистической системе двадцать первого века, но даже там к людям относились куда человечнее. Этот же словно собрался мне продать поголовье скота, которое ему совсем не нужно. От этой мысли меня передёрнуло, захотелось взять кочергу потяжелее и проломить ему голову, но я понимал, что могу даровать им куда лучшую жизнь со значительно лучшими условиями возможности развития.
Торг был жёстким и циничным. Я сфокусировался на двух семьях: одной, где глава числился плотником, и другой, где был пастух. Свиридов пытался впарить заодно хромого деда и сирот-племянников. Пришлось проявить жёсткость, заявив, что беру только указанных и только если они в добром здравии. В конце, чтобы слегка сгладить впечатление и облегчить сделку, я презентовал ему коробку ароматизированного мыла «для утончённого господина». Глядя на засаленные рукава его халата, я сомневался, что мыло будет использовано по назначению, но жест сработал. Подписание купчей и перевод денег через контору заняли два дня. Первые десять душ — плотник Мирон с женой Анной и двумя малолетними детьми, а также пастух Фома с большой семьёй — были переправлены в город.
Совсем иной тип представлял собой помещик Городенский, пожилой, сентиментальный холостяк, живший в небольшом, но ухоженном доме на Петербургской стороне. Он владел двумя десятками крестьян, обрабатывавших его огород и обслуживавших дом. Разговор начался с его ностальгических воспоминаний о покойной матери, которая «любила этих простых людей, как детей». Он не хотел продавать, боясь «предать память предков». Мне пришлось сменить тактику, превратившись из покупателя в благодетеля. Я нарисовал картину: даю людям шанс на новую, вольную жизнь на плодородных землях, где они станут не бесправными холопами, а вольными хлебопашцами под моим покровительством. Говорил о христианском долге дать ближнему возможность устроить свою судьбу. Городенский растрогался, уронил слезу, но упёрся в цену — он считал, что «расставание с любимой дворней» должно быть компенсировано не менее чем тройной стоимостью. Пришлось долго и нудно апеллировать к справедливости и рыночным ценам, постепенно сбивая запрос. В итоге он уступил одну семью — старого садовника Герасима с невесткой и внуком, но только после того, как я лично пообещал в письменном виде сообщать об их благополучии на новом месте. Сентиментальность оказалась дороже откровенной жадности.
Настоящим испытанием стал визит к отставному гвардейскому капитану Зарубину, человеку параноидального склада. Его имение напоминало укреплённый лагерь. Он встретил меня, не выпуская из рук тяжёлую трость, и сразу засыпал вопросами:
— Кто я такой, зачем мне именно его люди, нет ли у меня связи с тайными обществами, не собираюсь ли я вывезти крестьян за границу для смуты?
Любой прямой ответ воспринимался как подтверждение худших подозрений. Я выстроил оборону на фактах: представился купцом первой гильдии, поставщиком военного ведомства, упомянул Аракчеева для веса, показал выписки из городской думы, подтверждающие моё право владеть имуществом и людьми. Ссылался на государственную необходимость освоения новых земель, на указ государя о поощрении переселений. Говорил медленно, чётко, избегая намёков на что-либо прогрессивное. Его подозрительность немного ослабла, когда я предложил не наличные, а вексель, выписанный на имя его доверенного лица в Петербурге — это казалось ему более «официальным» и контролируемым. Он продал мне одного кузнеца — угрюмого, молчаливого великана по имени Прохор, которого, как я позже выяснил, капитан побаивался. Сделку Зарубин обставил как передачу «ответственного груза», заставив меня подписать десяток дополнительных обязательств, вплоть до запрета обучать Прохора грамоте. Конечно, многие эти соглашения были ничем не подкреплены и соблюдать их я не собирался. Уж слишком многого хотел этот странный Зарубин.
Самой нелепой и сложной стала сделка с глубоко верующей помещицей, вдовой княгиней Лиговской. Она воспринимала крепостных не как собственность, а как «вверенную Богом паству». Продажа для неё была грехом, равносильным продаже детей. Переговоры велись в атмосфере истеричной набожности. Она требовала, чтобы я не просто купил людей, а «принял на себя крест ответственности за их души», регулярно исповедовал и причащал, строил в колонии часовню не хуже, чем в её имении. Я, скрепя сердце, вынужден был играть роль благочестивого христианина, клятвенно заверяя её в своих намерениях. В итоге она уступила, согласившись отпустить семью каменщиков — но не за деньги, а в качестве «пожертвования на богоугодное дело», потребовав с меня «добровольное пожертвование» в тот же размер на ремонт своего приходского храма. Финансово вышло то же самое, но морально измотало невероятно.
Каждая сделка требовала уникального подхода, энергии и времени. Я вёл подробный журнал, где отмечал не только имена, возраст и цену, но и навыки, состояние здоровья, психологический портрет. Критерии отбора были жёсткими: предпочтение — семьям с детьми, где глава или оба супруга были не старше сорока лет. Особую ценность представляли ремесленники: плотники, кузнецы, каменщики, гончары, печники. Их я искал целенаправленно, часто покупая всю семью ради одного умельца. Простых землепашцев тоже брал, но старался, чтобы у них был хотя бы минимальный опыт в строительстве или обработке дерева.
Одной из самых удачных и относительно простых стала покупка у разорившегося дворянина Карташёва. Его имение шло с молотка за долги, сам он, молодой ещё человек, пребывал в состоянии апатии и отчаяния. Он не торговался, ему были нужны срочные деньги, чтобы хоть как-то начать новую жизнь. Среди его крестьян я обнаружил целую династию: молодого, но уже искусного плотника Степана, его жену-ткачиху Ульяну и отца Степана — старого, но ещё крепкого кузнеца Игната. Три поколения, три ценных навыка в одном лоте. Карташёв запросил стандартную сумму. Я, видя его подавленное состояние и желая закрыть сделку быстро и без проблем, сверх суммы вручил ему изящную коробку с нашим лучшим лавандовым и розовым мылом.
— Чтобы новое начало было чистым, — сказал я.
Он кивнул, ничего не ответив, но в его взгляде мелькнула слабая искорка чего-то, кроме тоски. Этих людей — Степана, Ульяну, Игната и их двух малых детей — я уже мысленно видел в будущем поселении: кузница и столярная мастерская в первый же год были бы обеспечены.
Всех выкупленных немедленно переправляли в Петербург. Отец, хотя и кряхтел по поводу дополнительных хлопот и расходов, предоставил в моё распоряжение два своих доходных дома на окраинах города. Это были простые, но крепкие деревянные здания, обычно сдававшиеся внаём мастеровым. Я приказал освободить их, организовав временные общежития для семей. Комнаты были