Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одно из самых известных высказываний Торо звучит так: «Если ты выстроил воздушные замки, твой труд не пропал даром; именно там им и место. Тебе остается подвести под них фундамент». Казалось, он говорит о себе. Воздушные замки – это его жизнь в Уолдене, а фундамент – произведение, ставшее результатом этого опыта. Чтобы что-то описать, это нужно прожить, это верно; но зачастую человек понимает прожитое, только когда садится за стол, желая изложить свой опыт на бумаге.
Критики Торо, однако, считают, что называемая им самим «простой» его жизнь была не так уж и проста. Его хижина стояла в лесу, да, – но всего в двадцати минутах ходьбы от его родового дома. Затворник и отшельник, Торо часто навещал свою мать, которая, очевидно, пекла вкусное печенье.
Эта история с печеньем может отвратить поклонников жизни в условиях дикой природы, но меня, писателя, она очаровывает. Я считаю, что нужно пережить великие страсти – любовь, горе, утрату, – чтобы написать о них хорошие романы. Но чтобы описать самоубийство, совсем необязательно его совершать. У писателя, к счастью, всегда есть под рукой печенье, помогающее легче переносить свои страсти.
Томас Манн и рентгеновские снимки
Торо говорил, что необходимо подняться на гору, чтобы увидеть широкую картину реальности. Возможно, Томас Манн думал именно об этом, навещая жену в туберкулезном санатории в Альпах, где она вот уже несколько недель восстанавливала здоровье. Тогда еще бытовало поверье, что альпийский воздух способствует излечению от респираторных заболеваний. Наверное, живи мой отец в то время, он бы оказался в подобной клинике.
Там Манн не спал вместе с женой, ведь его поместили в отдельную палату и супруги могли видеться лишь несколько часов в день. Во время этих встреч жена писателя была очень разговорчива, и интересовали ее мелкие подробности жизни других пациентов. Томас с удивлением заметил: если он начинал рассказывать ей о происходящем за пределами санатория и даже о детях, она теряла интерес.
После нескольких дней пребывания в санатории и сам Манн начал ощущать, что жизнь и истории именно этого места приобретают для него все большее значение. Внешний мир начинал казаться далеким, как будто клиника была единственной реальностью, по крайней мере единственной неизбежной и осязаемой. Что же с ним происходило?
В какой-то момент Манн увидел рентгеновский снимок легких своей жены. Он никогда прежде не сталкивался с подобным и был поражен: с его жены словно содрали кожу; казалось, он смотрел на ее останки спустя долгое время после ее смерти. «Кто-нибудь когда-нибудь писал роман о рентгеновских снимках?» – спросил он себя.
В этот момент один из врачей подошел к Томасу, остановился перед ним и пристально посмотрел на белки его глаз. Манн был озадачен. «Вас осматривал врач?» – спросил доктор. Манн ответил, что он не пациент, но доктор сразу же позвал коллегу, и тот прижал стетоскоп к спине Манна. Затем писателя попросили подышать, оба врача послушали его дыхание, а потом посмотрели друг на друга. Первый из них сказал: с учетом того, как Манн дышит, он, возможно, уже не просто посетитель.
Писатель сбежал; он решил, что это уже слишком. Ему казалось, что он попал в ловушку романа, где единственная существующая реальность – это санаторий, а весь остальной мир не более чем декорация. Он сбежал оттуда, но как раз в то время в его голове появилась одна история. Ее главный герой по имени Ганс Касторп отправляется в альпийский санаторий навестить двоюродного брата – и остается там на семь лет.
В санатории Ганс влюбляется в женщину по имени Клавдия. Одна из самых замечательных особенностей «Волшебной горы» заключается в том, что, когда Клавдия покидает санаторий, они с Гансом вместо портретов обмениваются рентгеновскими снимками. Годами Ганс снова и снова смотрит на призрачный образ возлюбленной и целует его; лица ее нет, зато есть ее хрупкие кости и органы грудной полости.
Томас превратил туберкулез своей жены в литературу[75].
Под взглядом Марии Монтессори
Наблюдая за тем, как угасает отец, я и не думал, что он когда-нибудь появится в одной из моих книг, и не делал никаких записей в блокноте. На самом деле я забыл многое из происходившего в те недели. Как ни странно, я не помню почти ничего, кроме наших разговоров о книгах и фильмах. Об остальном у меня сохранились лишь обрывочные воспоминания. Например, помню, как отправился из Сантьяго в Корунью, узнав, что отец попал в реанимацию. Когда я приехал в больницу, два моих брата с мрачным видом ждали у двери; я попытался крепко обнять их, но они держались так строго и отчужденно, как будто я сжимаю в руках знак «Конец дороги».
Я помню зеленоватый цвет отцовской кожи, когда гроб открывали перед кремацией. Отец больше походил на свечу, чем на человека; помню, насколько абсурдным было проверять, что там именно он. Чего все боялись? Что, когда они откроют гроб, внутри окажется моя мать, которая будет стучать по стеклу и кричать: это не я, это не я, это не я?
Я помню исторический журнал, который мама купила отцу, чтобы он мог немного отвлечься, но он лишь бегло пролистал страницы. Такие детали, связанные с утратой, всегда выбивают меня из колеи. Я имею в виду вещи, которые потом оказываются бесполезными. Одна моя подруга, желая сделать своему партнеру подарок на Рождество, оборудовала для него на чердаке кабинет. И через считаные дни он бросил ее. У них был общий ребенок, но больше всего в их расставании меня огорчал тот самый кабинет. Не знаю, то ли я социопат, то ли просто моя голова устроена так, что ее занимает исключительно рассказывание историй. Такое впечатление, что в нее заложен знаменитый принцип чеховского ружья: если в первом акте на сцене висит ружье, в последнем кто-то обязательно должен из него выстрелить. Именно поэтому мой негибкий мозг не находил смысла в существовании что кабинета на чердаке, что исторического журнала. На месте подруги я бы взял молоток и разгромил этот кабинет; в больнице я хотел разорвать на кусочки журнал. Тогда бы в этом был повествовательный смысл. Если бы в порыве ярости я разорвал журнал в клочья, все обрело бы смысл. Но я